Самарские судьбы

Самара - Стара Загора

Зазеркалье души

+727 RSS-лента RSS-лента
Автор блога: Елена Ядрина
Не верю
Ни казни́, ни спаси – я с тобой ни преступна, ни праведна.
Я затравлена – загнанный зверь – убивай меня правильно.
Целься в мокрую спину, добыче в глаза не заглядывай –
Пощадишь ненароком, а в смерти отсрочки не надо мне.

Надоело зализывать раны – дары твоих промахов.
Надоело скитаться по тропам прерывистым, ломаным.
Убивай меня метко – одним окончательным выстрелом!
Разрывным! А иначе опять недобитая выстою.

А иначе по новому кругу погоня запустится –
Мы увязли, мы след потеряли в любовной распутице.
Если смотришь в прицел – состраданье к мишени бессмысленно.
Станиславского нет на тебя! Убивай меня искренне!
Пастбище
Столпившимся стадом стеснилось старинное стойло.
Стекает пластами лучистыми август со стен.
Горласто-истрёпанной строчке пастушьей не стоило
К искусству стремиться. Стихают стихи. Стынет степь:

Стогами грудаста, истомна душистыми струями –
Стезя материнства всевластным богатством густа,
Цветасто пестрит, шелестит травянистыми струнными,
И стелет постель, и росится старушка, устав.

Кусты-истуканы, ершистые стражники крепости,
Просторное пастбище мужественно стерегут.
Станица в сторонке – простецкая пристань окрестности –
Кресты златостволые стройно над жестью растут.

Студёный источник несётся в раскидисто-чистую,
Стеклянную свежесть, простёртую стоком под мост.
Стократный заливистый стрёкот оркестрами выстроен.
Стемнело. Вихрастый костёр заступает на пост.
Провал
У памяти отзвук долог:
Летит невесомо к дому,
Где счастье в глазах – бездонно,
Где крошен в асфальт мелок.
Где с братом купырь жевали.
Где мама ещё живая.
Где я доросла с Живаго
До дрожи «мело, мело…»

Где бредила конным спортом,
Свой страх выгоняя с потом –
Одна средь мальчишек, с понтом
Рождённая новой Д'Арк.
Где крепкий курчавый конюх
Оставил мой пыл в загоне
И так ничего не понял.
Но боль это тоже – дар.

Где бабушка всё учила
Добру не искать причины,
А злу улыбаться чинно
И делать опять добро.
Где я набрала пятёрок
И ринулась с ними в город,
Телегу сменив на скорый,
А радугу – на табло.

У памяти голос тонок.
А жизнь, не меняя тона,
Надрывно и беспардонно
Диктует свои права.
Но всё ещё мысли держат
Мелодии хрупкий стержень:
И ноты, и ритмы – те же.
А слухом слаба – провал.
Кошки-мышки
Он так сексуально-изнеженно прячет
В меня полусонную нос свой кошачий.
И как бы мурчит.
И как бы клубочком меня обнимает.
А я недвижимая, глухонемая –
Исчезла в ночи…

Смешалась с молочностью лунного света –
Я так же прозрачно-белёсо раздета
И так же сладка́.
Он так аппетитно, как будто, лакает.
А я, как на блюдце, в постели – нагая:
Слюна с языка…

Он так соблазнительно ёрзает лапкой –
По коже мурашки, как будто мне зябко,
Но чувствую жар.
А время к рассвету торопится слишком:
И будем, натешась всю ночь в «кошки-мышки»,
Мы – просто лежать…
Лиловый гейзер
Мой новый день сулит мне новый воздух –
Чуть сладких ранне-мартовских ветров.
И мир с утра из бурных мыслей создан –
Не так как раньше скуден и суров.

Сегодня жизнь моя – лиловый гейзер –
По цвету чувств сердечных и пальто,
В котором я бегу, не став тверезей,
Вдохнув прохладу возбуждённым ртом.

Спешу к тебе, ломая стены будней
Шифонным шлейфом шарфа-шалуна.
И целый город – мой! Хоть многолюден.
И вся весна – моя! Я – влюблена!

И небо – для меня! Без дна, без края!
И крылья-по́лы у пальто – легки!
Лечу в любовь, трамваи обгоняя –
Парят над тротуаром сапоги.
Беглянка
– Ой, ты, маменька, и ты туда же:
«Что же будет», да «что люди скажут».
Не брани дитя своё родное.
Ой, и так душа-сердечко ноет.
Приголубь меня, умой подолом.
Стосковалась я по вам, по дому.
На чужбине – не в родимой люльке –
Прикачаться, придремать смогу ль я.

– Ой, ты, дитятко, бедовы слёзы,
В ноги мамкины кидаться поздно:
Унесло течением веночек,
Безымянный пальчик позолочен.
Не гневи судьбу, не дёргай мужа.
На косу позор тебе не нужен.
Буйну голову покрой, дурёха.
Бабья доля наша – мо́лча охать.

– Ой, ты, мамочка, седые пряди,
Не гони кровинку бога ради.
Запусти под крылышко цыплёнка,
Дай уткнуть в наседку клювик тонкий.
И зерно чужое комом в горле,
И не ясен свет просторных горниц,
И под окнами сверчков не слышно,
И ветра всё дуют к нашим вишням.

– Ой, ты, доченька, побойся Бога.
Бабий жребий не весёл, нелёгок –
Оторвут телёночка от вымя.
Да и я, и мать моя так выли.
Потерпи, детинка – всё сойдётся.
Чай, у них там не другое солнце –
И тебя пригреет, приласкает,
Прорастёшь, тростинка, лепестками.
Будет пахота и будут ливни,
Зашумят поля-хлеба зазывней,
Да и ты, дитё, отяжелеешь –
Будешь, тыковка, круглей, желтее.
Лопнешь зрелая и станет – двое.
Одиночка, знамо, в полночь воет.
А когда к груди приложишь свёрток,
Мир неведом станет, перевёрнут.
Зваться мамкой, то не звать-то мамку –
Жизнь наденешь, девка, наизнанку.
Не дури, горюнюшка, ступай-ка.
Мол, несёшь свекрам от свахи сайки.
Дотемна, а то и заругают.
Знай, судьба твоя теперь другая.
Ну, беги, пока отец не видел,
Сокращай-ка через Манин выдел.
_ _ _
Развернулась дочушка – немая –
К животу гостинцы прижимая.
И пошла в закат. Домой из дома.
Уголок пыля платку снято́му.
Мать тащилась следом до калитки:
Провожать кровинку - шаг не прыткий.
Шла, одной рукой слезинку скинув,
А другой крестя родную спину.
Пострадавшая
О, мой преступник, мой грабитель милых дам!
Не утруждайся, я сама тебе отдам
И ридикюль, и украшенья, и манто –
Как ты снимаешь, не снимал ещё никто.

О, мой налётчик, мой решительный бандит!
Твой пистолет меня, конечно, победит:
Одетой в дуло не смогу смотреть ему –
Беспрекословно платье тоже я сниму.

О, мой разбойник, мой бесстыжий хулиган!
Ты в подворотне этой мне на счастье дан!
Я для тебя не пожалею и белья –
Как я снимаю, не снимала раньше я.

О, мой злодей, мой рэкетир из-за угла!
Я каждый вечер нападения ждала.
Сниму и шляпу, и перчатки, и чулки.
И ты с себя свою одежду тоже скинь!

О, мой насильник, я боюсь тебя! Боюсь!
Я на себе не оставляю даже бус!
Бери и пояс! И бюстгальтер!! И меня!!!

Постой!.. Куда!.. Ну, вот – очередной слинял…
Газификация
Детство моё деревенское чумазое пришлось на отрадный период газификации всей страны. По крайне мере, нашей станицы. Взрослые воодушевлённо обсуждали перемены. А нам, детям, понятное дело, даже невдомёк было о предстоящих перспективах, у нас другая радость – траншея для газовой трубы, вырытая вдоль дороги по всей улице. Настоящий окоп! Мне – по шейку. Из него мы и воевали с «немцами» целыми днями, свободными пока ещё за пару недель до «первый раз в первый класс». А родительские запреты «это опасно» только больше добавляли нам боевых реалий.

В то душное утро все бойцы ещё зоревали. А я уже служила по совместительству и по обыкновению нянькой. Ох, и ненавидела же я эту свою службу! Скучная она. И нервная. А самое обидное, что за каждый подвиг я потом таких получала! Вечно мне за мою подопечную влетало. То сама влезет куда-нибудь, то сдаст, куда я влезла! И как столько вредности может быть в человеке! Где только набралась за свои три года! А ещё сестра называется. Настрадалась я от неё изрядно.

Газовщики были уже на стадии сварочных работ. Как раз в нашем проулке. Трубы, проложенные возле рва, приваривали одну к другой, превращая в цельную длиннющую трубу, которую потом предстояло опустить в ров. Вот на эту длиннющую, уже сваренную мы и уселись верхом с трёхлетней Людкой под огромным орешником у дороги напротив нашего дома. Она коричневыми ладошками молодые орехи от кожуры очищала, а я – такими же коричневыми, колотила их камнем на трубе и совала в рот ядрышки по очереди то себе, то ей. Из нашей приоткрытой калитки доносились голоса родителей и стук отцовского молотка – крыльцо поправляли. Со стороны рабочих за моей спиной – тоже постукивания, потрескивание сварки и периодические возгласы «взрослых разговоров», которые мама нам не разрешала слушать.

Труба толстая – сидишь на ней, как на коне. Особенно Людка: ножки коротенькие, кривенькие – как раз и обхватывают всю трубу по диаметру. Мысочки засунула под трубу с двух сторон и покачивается с полным ртом, набитым ореховой кашей.

Как вдруг труба стала под нами проворачиваться! Огромная неподъёмная труба сама собой начала катиться в сторону! Я и опомниться не успела, как она навалилась мелюзге на щиколотку. Я спрыгнула, схватила Людку за ножку, тащу – ойкает. А труба продолжает накатываться! Я – толкать трубу! С ноги! А она – на ногу!! Придавила к земле по самое колено. Мала́я, естественно, не усидела, сползла в сторону придавленной ноги, упала на бок, лежит с вытаращенными пуговками... Потом кааак заорёт!

Я на четвереньках упираюсь руками в трубу, чтоб столкнуть её с орущей Людки. Сердечко колотится, ручонки трясутся. Всю силу собрала, какой обладала с учётом обуявшего непомерного ужаса! А труба намертво – не она двигается от меня, а я от неё, колени счёсывая об камни. Глянула в сторону рабочих, а они возятся там вдалеке, дворов через пять от нас, будто ещё сдвинуть хотят.

Людка вопит неимоверно. Я толкаю трубу уже кровяными коленками. Из калитки отец несётся. Следом мама. Дед какой-то, проезжающий мимо на велосипеде, рванул в сторону рабочих, кричит им что-то, машет. Не знаю, сколько вечностей длился этот кошмар. И как Людка у отца на руках оказалась. Но поднималась я со своих зудящих щиплющих коленок уже с абсолютной убеждённостью: ну всё – убьют. Прощай, жизнь молодая. Отжила я своё.

А что – хорошо отжила. Счастливо. В достатке. Куклы, медведь даже мягкий. Масло. Шоколадное. Не на хлебе. Кусками. Путешествовала опять-таки я много: и дед на пасеку в поля брал, и отец на сенокос возил, и на мотоцикле я рулила один раз! Что там говорить, жизнь у меня была насыщенная. Богатая. На пасеке даже к азартным играм пристрастилась благодаря деду, картёжнику. Помирать не жалко – хорошая жизнь была прожита.

Голубей даже разводила! Два дня. Дядь Жека мне голубку на развод подарил. Белую! И сизаря. Ванька соседский мне обзавидовался пока я их в авоське домой тащила. Чуть не расплакался, мне показалось. Сжалилась я над ним – поделилась. А зачем мне два, мне на развод и одного хватит. Голубку, конечно – себе! Я за ней, ой, как хорошо ухаживала! В старый крольчатник посадила на второй ярус – дядь Жека сказал, им лучше на чердаке. И зерна, и воды, как было велено. И масла шоколадного не жалела! На третий день проверять полезла, не развелась ли там моя голубка. Дверцу открыла и шарю на ощупь. Голубятня у меня была бы, конечно, завидная, если б тогда я с ведра перевёрнутого не оступилась. Есть что вспомнить. Много хорошего.

Были, конечно, и несчастья, не без этого. Но это мелочи жизни. А из крупных – вот сначала сестра в доме появилась, а потом, родители, видно, решив, что одной сестры маловато будет, чтоб жизнь мою испортить окончательно, купили мне пианино. Но зато и велосипед у меня был – свой. «Орлёнок». Голубой, настоящий, новый, из магазина, а не как у Ваньки – от старшего брата. Весь побитый, скрипучий, с разными педалями и рваной сидушкой. Так что жаловаться мне грех. Счастливая я была. Всем бы – такими счастливыми!

Стояла я так в раздумьях, повесив плетьми ручонки, в битуме перепачканные, обессиленные. Плечики ссутулив, оттянув их книзу, что и бретелька сарафанная сползла. Коленки содранные растопырив, стопы скосолапив. Стояла, былинка, погружённая в воспоминания свои глубокие. Умиротворённые. Поставив глазёнки чёрные стеклянные куда-то на мамину переносицу. Не моргая, не реагируя. И, видно, не было во взгляде моём ни страха, ни вины, ни чувства сожаления о содеянном. А одна только отрешённость блаженная, неземная. Уносящая меня отсюда далеко, в детство моё медовое. Куда-то туда, в ту даль, скрытую там, за маминой переносицей. Вся жизнь перед глазами в один миг заново прокрутилась. Будто всю жизнь так стою.

И ещё стояла бы. Если б возле переносицы маминой с двух сторон уголки не заблестели. Я включилась автоматически от этого блеска, взгляд на мамины зрачки перевела – огромные, испуганные, бегающие. Вижу, маму как затрясло! Как побагровела она! Как задёргались у неё губы! Думаю: ну всё, неужели не просто убьют через отрывание башки, а ещё и руки-ноги сначала поотрывают. И вот тут уже не по себе как-то стало. На секунду. Только секунда у меня была на это осознание. Потому что в следующую я уже оказалась схваченной. Руками мамиными трясущимися тааак сдавленной! Тааак к груди её прижатой! Что кровь моя вся в пятках осталась, а в мозг ничегошеньки не поступало и думать он уже и вовсе не мог о том, что вообще происходит. Чувствовала только, как губы мамины тыкались мне в лицо беспорядочно всюду. То в лоб, то в глаза, которые даже открыть не могла я из-за этих тыканий. То в щёку, то в другую. То в подбородок, то в нос, то прямо в ноздрю попала. Целует, треплет меня, причитает каким-то не своим, истеричным голосом – «доча, доча, всё хорошо, успокойся, всё хорошо, слышишь, доча». Я вишу, сандалиями болтая, зажмурившись – сморщенная, как яблоко бабулино из бочки, квашеное. Замлевшая на полтела, отмершая. Удушенная материнскими крепкими объятиями. И думаю: ошиблась, не отрыванием башки казнят, а передавливанием тела.

То ли мама детей своих тогда перепутала. То ли облик мой в ту минуту и впрямь был нездоровый.
Губами в цветок (акро)
В облаках растворяется след испарённого снега.
Если завтра мы в плюсе, то санки – айда на чердак!
Спозаранку успею к ручью за подснежником сбегать:
Наклонюсь к нежной фее, чтоб сон не нарушить никак,
Аккуратно оставлю цветок на прозрачном запястье –

Дарит мартовский рай для любимой моей кандалы.
Лучезарный пробудится взгляд – в нём за счастье пропасть мне –
Ярче синего неба, которому окна малы!

Тонкой плачущей пикой зима звонко сбросится с крыши –
Ей погибель пернатый предпраздничный вестник предрёк.
Без ума от весны – март сознанье последнее вышиб –
Я шепну "поздравляю" и влипну губами в цветок.
Качели
Сухо.
В горле. В душе. В перестрелке. В квартире. В осени.
Сука!
Ради неё и по стёклам, и в угли – бо́сыми.

Снова
Упряжь попала под хвост и кобыла – вспенена.
Скован
Цепью-любовью, звенящей в ушах изменами.

Больно.
Пуля и то – грудь мою разрывала ласковей.
Волен
Точку поставить, да брежу – наивный – сказками.

Боже,
Я никогда не просил, а теперь – услышишь ли:
Можешь
В будущий раз – чтобы сердце мне насмерть вышибли?

Сильный.
Только – не с нею, не в парке с её качелями.
Зимы
Жгут солнцепёками, августы бьют метелями.

Таю
В лживых руках, возвращённых домой нена́долго.
«Таня»…
То – в подбородок с мурчаньем, то – в стену с матами.

___________________________
По мотивам фильма "Качели" А. Сиверса, гл. роли - А. Мерзликин, М, Миронова.
Бобёр и кукушка (басня)
Плотину выстроить решил бобёр,
И воду направляя в бор,
Задумал на зиму устроить хатку там
На зависть всем бобрам
И барсукам,
Жениться на какой-нибудь бобрихе,
Детишек завести и жить семейством тихим.

Подгрыз сосну, свалил и был таков:
Зубам бобровым – пара пустяков!
Стащил к ней ветки и сучки,
И взялся глиной к ряду ладить мастерски́.
Как тут кукушка – первый умник сосняка –
Завидев дело свысока,
Решила дать бобру совета
И села на ближайших ветках
С приветом.

– Сосед, да ты ж не то кладёшь!
Вон тот дрючок негож.
Его откинь.
С такой трухлёй не выстроить твердынь.
Тащи вон то бревно,
Мне сверху здесь видней, и говорю, оно
На правый край тебе пойдёт как раз –
Мой глаз алмаз.
А левый – малость заверни
За пни.
А лучше б стройку начинать по чертежу
Но так и быть, сосед, пока свободна, удружу –
Подскажу.

Сук выпал у бобра из лап:
– Гляди-ка ты, нашлась прораб!
А то как и тебе из глины будет кляп!
Учила б квакать лучше ты болотных жаб,
И то бы толку было боле.
Про стройку не тебе глаголить,
Кукушке, без кола и без гнезда,
Тростинки в клюв не бравшей никогда –
Тебе самой бы у меня учиться!
Лети и не мешай, пустая птица,
И заруби, что дело мастера боится!
- - -
Коль не держал рукой мозольной кирпичи,
Строительству другого не учи.
Дважды рождённый (акро)
Дважды рождённый: рубашка крестом помечена,
Ежели матери две – и земля, и женщина.
Схватки в роддоме и схватки с врагом неистовым
Ангел крылом занавесил – и миф, и истина.
Небо – простор парашюту. И пулям вражеским.
Талого снега по полю разлита ряженка –
Ниже и – грудью сыновней прилипнуть к матери.
И – день рожденья второй на февральской скатерти.
Каждый защитник да будь защищён Создателем!
Кнут
Он молод и крепок. Но боль и титанов не милует,
Линчуя сердечную мышцу горячим кнутом.
Полгода он – мёртв. Воскрешается – встречами-мигами.
И снова убитый живёт месяцами потом.

Он быстр и горяч. Но печалью и молнии тушатся.
В любви – нет вины. Не суди, да не будешь судим.
Она предлагает – друзьями. Он рад, но – не дружится.
А любится. Любится! Сильно! До соли в груди!

Ему б – до утра любоваться её хризантемами,
Цветущими в шёлковой клумбе ночного белья –
Локтём подпирая висок, как поэт над поэмами,
Пустым задаваясь вопросом: «где раньше был я?»

А раньше – гонял за мячом с пацанами дворовыми.
А раньше ещё – под кровать заползал за котом.
А раньше – впервые заполнил дыхание рёвами,
Она в этот день – поцелуями, на выпускном.

Дороги ведут, их маршруты порой удивительны.
Под ноги глаза: поднимаешь, а это – судьба.
Она прогоняет, стыдится – чуть младше родителей.
Ушёл бы. Но чувства кипящие не расхлебать.

Он сдержан и нежен. Но ярость вулканит сознание.
И сильные – плачут. А если одни, то – ревут.
И голову б не повернул, если знал бы заранее,
Как хлещет наотмашь в груди разгулявшийся кнут.
Разлюбленный город
Кресло плетёное – трон мой в углу на балконе –
Всё, что я помню.
Всё, чего ради готова на сто революций,
Даже вернуться.
Даже воздвигнуть по новой разлюбленный город,
Знает который
Пятки мои в перекрест – над подвешенной клумбой –
Бабочкой лунной;
Локти твои в перекрест – под моим подбородком –
Властно и кротко
Счастьем меня со спины обернувшие в полночь.

Всё-таки, сволочь –
Осень, сорвавшая с шеи колье поцелуев,
Злостно ревнуя
К вечности звёзд, коронующих наши макушки
Августом душным.

Всё, чего ради – престол мой плетёный имперский.
Робко и дерзко
Я, декабристка – декабрь наступил – возвратилась:
Казнь или милость…
Нежность – в углу на балконе нагая ледышка –
Поздно я слишком:
Топчет босыми ногами колючие хлопья –
Жребий холопий.
Стынут в висящей могиле скелеты петуний.
Купол безлунен.
Город бесцветно-фонарен, ничтожно-огромен –
Клумба на фоне…
Дичь
Он носил ей убитую дичь в рюкзаке охотничьем.
Он был метким, но только не в сердце её огромное.
Да и в общем-то в сердце попасть он хотел не очень-то.
Он был рад попаданию в логово спальной комнаты.

У неё на спине под лопаткой была отметина –
Кучно родинки дробью – но в знаки она не верила.
А когда первый раз обнажённой его приветила,
Он с лицом знатока ухмыльнулся – «ты что подстрелена?».

Ей тогда показалось, что он намекнул на главное,
Мол – «ты любишь меня?», и хотела пульнуть – «конечно же!»,
Как взведённая кровью кипящей его легавая,
С места рвущаяся на «алле!» по следам заснеженным.

Но усмешка стрелкового взгляда – ружьё двуствольное –
Прямо в преданность, в нежность, в любовь! Вот теперь – подстрелена.
Он носил ей убитую дичь – и смешно, и больно ей,
Что такая же для зверобоя она трофейная.
Маковка
От чиркнувшей спички я буду пылать, накаляться, плавиться.
Я буду счастливицей, буду богачкой, звездой, красавицей.
Я буду любить так, как будто для этого лишь рождённая:
Богиней с крылами, распутницей с чаркой, рабой с иконами.

От подлости в спину я буду ползти, подниматься, корчиться.
Я буду озлобленной, буду враждебницей, заговорщицей.
Я буду рычать так, как будто лишь в этом моё спасение.
От боли ломаться, хрустеть, растворяться, как льды весенние.

От слёзной водицы я буду светлеть, возрождаться, чиститься.
Я буду младенцем, невинностью, белой себе завистницей.
Я буду свежеть, обновляться, пустеть, как листок от ластика.
И снова, бездумная, к спичечной маковке буду ластиться.
Гоголь-моголь
Волны у берега – вспененный гоголь-моголь.
Я в октябре позволяю себе десерт:
Пару глотков – две недели – не так уж много
Сладости южной, чтоб кушать и не толстеть.

В старом кафе всё, как прежде: на входе осень,
Лодки на барную стойку вальяжно льнут,
Под потолком приглушённый миньон сквозь просинь
Матовым светом смягчает сезон-уют.

Я прохожу в уголок свой привычный дальний
И припадаю устало к скале-софе.
Я это место пригрела – спиной, годами.
Я только здесь получаю релакс-эффект.

В стиле чилаут* прибой, как тапёр искусный
Звук наделяет способностью зависать.
Будней диета нарушена – сладко, вкусно –
Пью гоголь-моголь, не думая о весах.
_________________________________________
*Сhillout (анг.) – стиль музыки для расслабления.

Сны о белогрудых зимах
Снега не будет –
Участь столиц сухих.
Бедные люди –
Как им писать стихи…
Череп Монмартра
Вымерз и облысел.
Я здесь до марта,
Стало быть, насовсем.

Серые будни –
Подиум для тоски.
Снега не будет…
Ты мне хоть фото скинь,
Как ты на лыжах
В след подмосковный влип –
Скрежет Парижа
Не возместит их скрип.

Эйфелев студень*
Выхолощен и нем.
Снега не будет…
Ты напиши хоть мне,
Как ты в Сочельник
Чистишь сугробный двор,
Лепишь печенье
С мамой на Рождество.

Лепишь с братишкой
В роще снеговика.
К хляби парижской
Больно мне привыкать.
Снега не будет…
Но остаются сны
О белогрудых
Зимах моей страны.

О снежно-статных
Башнях берёз у рек.
Я здесь до марта –
Я пропущу свой снег –
В моросной пасти.
Я здесь жива на треть.
Вот и всё счастье –
Глянуть и умереть.

_____________________________
*Декабрь в славянском календаре.
Сом
Я помню белёсый рассвет и сутулого деда.
Как мы, пропитавшись туманом, копали червей.
Он брал на рыбалку – меня, дескать, внука Бог не́ дал
И, дескать, я зорче, поскольку глазёнки черней.

А я – непоседа – и рада, что дед у бабули
Ворчащей меня ещё с вечера отвоевал,
Что – нянчить живых червяков, поплавок караулить,
Что – встать раньше солнца, что внука Бог деду не да́л.

Чумазой ручонкой обняв копошащую банку,
Забывшись, машу по-заправски: «Всё, хватит! Пошли!»
То счастье рыбачье, разбуженное спозаранку,
За век не сравнилось ни c чем, хоть и век был велик.

Я помню над озером пар, как над плошкой овсянки,
Скрывал недвижимый сливающийся поплавок,
Как я, «проверяя» наживку – то в банку, то с банки –
Поклёв прозевала и удочку сом уволок.

Я помню, как дед слеповато устроил погоню,
Не скинув одежд и сапог. Не достал всё равно.
Сказал, выжимаясь, увидев, что я уже ною:
«Да ну его! Ныть из-за всяких большущих сомов!»

Тогда мы ушли. Получили от бабушки взбучку.
Простывшего деда лечили неделю почти.
Я думала: «Ну, почему старикам Бог дал внучку!»
И больше уже не рвалась на рыбалку пойти.

Я выросла. Деду – всю душу, всю жизнь, всю заботу
(Инсульт нас обоих к постели его приковал).
Но, знаю, за счастье рыбачье белёсое – квотой
И лучшим подарком бы сом тот упущенный стал.
Вверх тормашками
Хоть бы мне за это потом ничего не было.
Хоть бы не было.
Господи, я клянусь Тебе Твоими солнцами, небами,
Своими не разогнутыми коленями,
Своим страхом, своим стыдом на любовь обменянным.
Я клянусь, что не выдам нас, всех, участников,
Занимающихся счастьями.

Ни Тебя, подарившего нам взгляд, секунду, прикосновение.
Ни себя, опустившуюся до умопомрачения.
Ни его, дурака, возомнившего себя богом,
Дерзнувшего ра́и придумывать, создавать, давать их потрогать,
Любящего меня по-мальчишески, по-отцовски, по-божьи,
Может ещё и больше,
Убивающего своей животворящей любовью.
Господи, он что ли в сговоре с самим, с Тобою!

Я не выдам вас обоих. Не выдам. Никому на свете,
Ни тому, ни этим –
Ни людям, ни дьяволу.
Клянусь мокрыми спинами, сброшенными одеялами,
Твоим крылом, Господи – той маленькой комнатой,
Своими губами, что и сейчас, лишь бы не вскрикнуть, сомкнуты.

Я не выдам. Я заберу этот космос с собой в могилу.
А Ты, Господи, просто немного ещё помоги нам.
Переверни свою Землю вверх тормашками,
С крышами, куполами, крестами, башнями,
Переверни, чтоб мой дом оказался в его краю далёком,
Намотай тысячи своих километров себе на локоть.
Что Тебе стоит!
Всё в этой жизни – бессмысленное, пустое.
Кроме любви Твоей, Бог мой, меня народивший.
Забери все свои поля-хлеба, сады-вишни,
Во́ды-воздухи, кро́ви-движения.
Оставь мне только себя. В его отражении.
Баба-иуда
Хрипом,
криком,
бешеным рыком
взрыта глухая степь.
Полчищ
волчьих
зверская почесть –
рваной гортанью спеть.

Сталью
стали
в огненном стане,
влип в моринхур* смычок –
скрежет
режет.
Мама… Пульс реже –
вражий пленил волчок.

Ночью,
в очи
глядя, пророчил.
Льнул малахай к лицу.
Зубы,
губы –
дико бил в бубен,
грыз и рычал: «танцуй!»

Алым
валом
я танцевала –
Жаркой волны накат.
Пеной
венной
капала бренно
в глину с его клыка.

Мама…
Манна –
голос шамана –
мне, на нательный крест.
Буду
Будду,
баба-иуда,
чтить среди чуждых мест.

Мама…
Пала,
всё потеряла,
Ангел мой глух и нем.
Статью
В стаю,
жертва, врастаю,
Хищный беру тотем.

____________________________________________
*Монгольский смычковый музыкальный инструмент.
Йети
Маленькой станции редкий глухой гудёж.
Пышного ельника тропка для пары йети.
Я променадом по ней – только раз в столетье.
Ты же – совсем не приедешь и не пройдёшь.

Кривенький домик, рогатый одной трубой.
Сгнивший забор – деревянно-хромой охранник –
Сто новых го́дов назад был геройски ранен
Мирным скворечником, вбитым в него тобой.

Жертва не зря – прилетели тогда скворцы.
Даже потом пополнял ты зерном кормушку.
Я и сейчас кое-что привезла им, ушлым –
Всё-таки праздник сегодня, вороне – сыр.

Старая печка – ну, надо же! – не дымит.
Наоборот – ароматно-поленно пахнет.
Шамкает сказку фальцетом трескуче-дряхлым
И оживляет заброшенный дачный мир.

И возвращает на сотню легенд назад,
В тот новогодне-елово-венчальный вечер,
В час, когда жаром любовным сильнее пе́чи
Ты обжигал мои волосы, грудь, глаза.

И приговаривал – «здесь… каждый год… вдвоём…
Дань обручившему нас ледяному богу…»
И за окном до утра снегопад был лёгок.
Так же, как пенье скворцов до заката днём.

Всё так и было последние сотню зим.
Я, снегопады, скворцы, печки-сказки эти.
Кроме тебя. Я – последняя особь йети.
Я – вымирающий вид. Экземпляр – один.
Мелюзга
Кто нам купил и поставил сосну – не помню.
Мы, два галчонка, накинулись наряжать.
На антресоли в пыли, мишурою полный,
Короб дождался налётчиков. Двух стрижат.

– Чур, на макушку звезду крепит самый ушлый!
– Сматывай, ты не дотянешься всё равно!
Тут же – мирились и ссорились. Две кукушки.
Только уступки за старшей – всегда за мной.

Что с неё взять? – ей в апреле всего лишь девять.
Даже тягаться не хочется с мелюзгой:
Лижет сосульки и в Деда Мороза верит,
Всякие письма калякает в Новый год.

Бусы запутали – мерили. Две сороки.
Вешали модницы – каждая на себя.
Расхохотались, стащили их через ноги.
Так и приляпали – скомканных кулебяк.

Сели довольные, смолкли. Две канарейки.
Рады итогу: вышла сосна-красна.
Раньше я молчаливой бывала редко.
И никогда не сидела молчком она.

Врезался голос-пискля в тишину святую:
– Я написала: не надо нести мешок,
Если он точно – волшебник и существует,
Пусть нам вернёт лучше маму хоть на денёк...

Плохо, что мы мелюзге не сказали правду.
Как объяснить: почему начал пить отец?
Или – откуда в прихожей свеча и ладан?
Или – волшебник же был! – станет просто лжец.

Может, сказать, почему он вернуть не в силах…
Или пускай и его потеряет... зря…
Мо́лча, в слезах, я – решала, она – просила.
Так под сосной и сидели. Два воробья.
Памятник (акростих)
За́мки прозрачные тают – безжизненность льда.
Искры тускнеют на белом ковре снежно-вытканном.
Мягкий сугроб зачерствел, посерел, исхудал.
Адрес морозы меняют, съезжают с пожитками.

Словно безудержный пьяница мордой в грязи,
На середине дороги февраль окочурился –
Едкая боль всех прошедших и будущих зим.
Голый, замызганный. Мёртв, а как будто бы щурится –
Охровой солнечной пудрой присыпана чернь
Век – и дрожат. А на деле – асфальтово-каменны.
Иглами клювов свербит панихида грачей.
Крен дал большой снеговик – полустаявший памятник.
Театр
Да осилит либретто Купивший билет на истину.
Если в первом – ружьё на стене, то в последнем – выстрелит.
Между этими актами – жизнь. Театрально-страстная.
Да осилит спектакль Насыщающий разум баснями.

Если грех во плоти, то невинность эфирно-лёгкая.
Да осилит молитву Поющий мотивы похоти.
Между телом и духом – борьба. Закулисье мечется.
И уже не понять, где актриса, а где буфетчица.

В гардеробе пальто ожидает под нужным номером.
Да осилит богатство Пустивший раздетых по́ миру.
Если в яме – суфлёр, то на небе – молчанье вечное.
Да осилит волков Окруживший себя овечками.

Декорации – блеф. Только космос натурно красочен.
Если сцена светильников ждёт, то колосья – ласточек.*
В ожидании смерти в партере плечом к плечу стоим.
Только космос натурно правдив. И натурно чувственен.

______________________________________________
*Примета: низкий полёт ласточек – к дождю.
Фантазёр
– Мам, я вырасту, стану большим кораблём!
И мы поплывём!
Вдвоём!
– Малыш, раздевайся. И знай, что боюсь я воды.
– Ты будешь на мне! Не боишься же ты высоты!
Я буду больши-и-им кораблём!
Во-о-от с таким стометровым бортом!
– Ну, ладно. Тогда поплыву. Но нужен тебе капитан.
– Не нужен! Я знаю дорогу! Найду её сам!
Тем более, будут на мне паруса!
– Но как же найти нам дорогу самим?
– По звёздам! Пойми:
По звёздам мы можем объехать весь мир!
– Ну, ладно. Ложись. Ну, а если туман?
– А мы подождём пока, мам.
Пока покачаемся, передохнём.
А днём
Туман разойдётся, мы дальше пойдём.
– Ну, а если шторма?
– Да не бойся ты, ма!
Я буду больши-и-им кораблём!
Понимаешь, больши-и-и-им! Как наш дом!
Таким все шторма, как китам, нипочём!
Ты можешь меня перепутать с китом,
Просто кит без хвоста!
– Малыш, засыпай, ты устал.
– Ну, правда, как кит! Буду плыть и нырять!
– Малыш, не смеши свою мать,
Корабли с парусами не могут нырять.
– Умеют! Ныряют! До самого дна!
– Накройся. Смотри, улыбается даже луна.
– Не веришь? Ну, вырасту и покажу!
– Я тоже ложусь.
До дна – это значит, корабль затонул.
Дай лобик, родной – поцелую ко сну.
– Ну и я затону! Ну и что!
На дне пережду самый бешеный шторм!
– Малыш, не глупи.
Не придумывай. Спи.
И как же нырять – на тебе буду я.
– Ну, хочешь, тебя
Отправлю домой с моим другом китом!
– Ну, ладно. Хочу. Дорасскажешь потом.
Фантазёр.
Зачем это всё?
Вообще не пойму.
Зачем тебе надо нырять и тонуть?
Зачем мне тебя перепутать с китом?
Зачем мы куда-то с тобой поплывём?
– За отцом.
_ _ _
Мой маленький глупенький бедный малыш…
Ну, вот ты и спишь.
Мой пьяный большущий нырнувший корабль.
Ты был храбр.
Безрассуден. И юн.
Безутешная, у колыбели – у гроба стою.
Спи, сынок.
Свой итог,
В младенчестве, сути не ведая сам,
Болтунишка ты мой, егоза,
Предсказал.

______________________________________
* По мотивам судьбы Артюра Рембо и его
пророческого стихотворения "Пьяный корабль".
В коконе пледа
Вот оно счастье: снег, мармелад и тёплые варежки.
Только вернулись, только разделись, эспрессо варишь мне.
В коконе пледа падаю с креслом в бездонность комнаты.
Щёчки в румянце, глазки в слезинках, губёшки сомкнуты.

Боги, услышьте, выжгите время на этой циферке.
Мальчик! Любимый! Родненький! Сладенький мой! Красивенький!
Так бы вцепилась прямо в штанину, не отпускала бы.
Чтобы ты вечно холил-лелеял, возился-баловал.

Мальчик! Любимый! В жарких ладошках спаси от холода.
Брось моё сердце в чашку эспрессо – горячно-молодо.
Булькают чувства в кремовой пенке – любовь глоточками.
Вкус мармеладный перебивает тоску и прочее.

В коконе пледа снежная баба родится бабочкой.
Мне безразлично – вьюга за дверью взялась похабничать.
Вот оно счастье: снег за порогом, а в доме топится.
От поцелуев, от мармелада томит бессонница.

С варежек капли на батарее, осадки прошлого,
Сохнут мгновенно – ты положил их туда, хороший мой.
Боги, услышьте, выжгите время на этом вечере.
Мальчик, будь рядом – пусть остаются снега́, хоть вечными!
С пеной у рта
То справа налево названия, сноски, титры.
То буквы нерусские. То не хочу читать я.
То пальцем ведёшь по строке, как школяр – иди ты! –
Уже сотню лет, как сняла гимназистка платье!

Уже целый век, как Земля провалилась в будни,
И пузом, беременным недрами, жмёт на жалость.
Ты, плод высоты, обречённый на дно – не будем! –
Она и меня точно так в никуда рожала.

Зачатия, точки отсчёта не вспомню вовсе.
В легендах финал на слуху, а пролог неважен.
Неистово с пеной у рта о любви – закройся! –
Никто никому ничего никогда не скажет.
Два бога
Прости мне единственность нашего вечера.
Раздетость прости –
Я прятать спокон не умею. И нечего.
И даже про стих,
Ещё не рождённый, заранее выдала
В плену одеял.
Христос говорил – «не твори себе идола».
А Будда – молчал.

Молчание – золото: вечная истина.
Слова – лишний шум.
Пусть будет бестекстовым вечер единственный –
Потом напишу.
О жарких укусах над голой ключицею.
О сладости чувств.
Молчать и писать – ещё долго учиться мне.
Как видишь – учусь.

Как видишь, до бога ещё не дозрела я.
Но ты на плече…
Бесстыжая. Если помягче, то – смелая.
Рискую – ничем.
Лишь музыкой льющейся полутантрически
Под свод потолка –
Мы сможем до наших богов, их величия
Её дотолкать.

Мой бог, как и твой, проповедовал доброе –
Мы оба в любви.
Потом написать я об этом попробую,
Хоть сделаю вид,
Что смертная вправе судить о бессмертии,
Упав до греха.
Читай. Но, прошу, не вникай. И не верь ты мне –
Нет правды в стихах.

Нет правды ни в чём, кроме сбоя дыхания –
Обман исключён.
Я – сердце. Последний удар. Запускай меня.
Рот в рот и толчок.
Ты – сердце. Пульсируй. Не сбейся. Не выпрыгни.
Грудь – клетка, ты – зверь.
Два бога, два сердца, две жизни мы выпили.
Читай. И не верь.
Глазастая вода
Люблю чужие города
С их незнакомыми мне лицами,
Люблю ничтожной каплей влиться в них
И течь – глазастая вода –
Из ниоткуда в никуда.

И стыть в сосудах ноябрей,
Неузнаваемой и сирою,
Тепло и радость консервируя
Тоской, холодностью своей –
Среди чужих домов, людей.

И ждать под хрупким слоем льда
Реинкарнации нежнейшего –
Того, что пенит в капле женщину,
Которая пои́т лета́.
И потопляет города.