Долгое эхо той Войны...
Младшенькая. Младшая сестра матери. Тётка моя. Она в 74-ом, через тридцать лет после того, как отгремело и смолкло вроде бы, погибла.
Работала в Таганроге, на заводе «Красный Котельщик». Контролёром ОТК. Мирное время, гражданская продукция, специальность не связанная со стрельбой и взрывами. А вот на поверке рабочих параметров, после сборки и монтажа, как-то возьми один из этих котлов, да и взорвись.
Испугалась она, тётка-то, от поверочных манометров наверх по железной лесенке, в кандейку свою, контролёрскую, побежала. Как потом врач сказал, лучше бы на месте оставалась, тогда водой — обварило бы, а так — паром. У него ведь температура выше, чем у воды.
Тётку — в ожоговый центр. В Ростов. Мать улетала, она ещё жива была…
Первые дня два — кризисных. Медики от неё не отходили. Родные здесь же, в Центре, дежурили. Переживали. К началу третьего дня врач сказал, что всё, мол, миновал кризис, езжайте, отоспитесь немного:
— Двое суток ведь и сами без сна.
Наши и уехали…
Как только отдохнули немного — обратно в Центр. А там, глаза опустив, и говорят:
-Умерла ваша…
— Как?! Кризис же миновал!
— Да, миновал, а почки не выдержали…
* * *
Почки у тётки с войны.
Она 40-го года была. Как в 42-ом немец подошёл, бабулю с двумя мелкими — в эвакуацию. А с собой только десять килограмм унести можно. Бабуля и взяла настольную швейную машинку в жёлтом фанерном футляре, которая всех в эвакуации и спасла. Бабуля портнихой была. «Модисткой», как тогда говорили.
Поезда с эвакуированными на восток медленно шли. Всё литерные, литерные… Литерные воинские на запад пропускали. Немец жал.
Та снедь нехитрая, что с собою захвачена была, скоро закончилась. Двое малых. Война быстро годков накидывает. Всё понимают. Сидят тихонько, в полумраке теплушки, помалкивают. Только глазёнки. Пара — серых, пара – карих. Только глазёнки выдают – голодные.
На одной из долгих-долгих остановок, уже где-то за Лисками, бабушка попросила у кавалеристов остановившегося рядом, путь в путь, воинского эшелона, пару клубней красной свеклы, у нас «буряком» называемой, что на корм лошадям шла.
Кто ж в ситуации такой откажет? У самих — такие же. Где-то там, чуть дальше к востоку, в станицах и хуторах, что по разным берегам Хопра и Дона рассыпаны. Перекинули ей из вагона в вагон те клубни.
А к осени дело. Хоть и не холодно, но по утрам так… Зябко. Подмораживает уже. Вот и свекла мёрзлая, не оттаявшая была.
Подождать бы малость, пока она в теплушке у буржуйки железной оттает, да ведь девчонки есть хотят, вторые сутки не кормлены. Вроде и небольшими кусочками, а нефрит хронический у тётки с той самой поры.
Конечно, и холод теплушки, дорожные сквозняки своё чёрное дело сделали. Но почему-то именно на буряк тот проклятый всю оставшуюся отмерянной ей жизнь бабуля грешила…
* * *
Вот так, в 74-ом тот 42-ой и аукнулся…
Кто знает, не потому ли тётка так любила кошек? На всех старых, чуть пожелтевших от времени, снимках, с махрящимися бумажными краями, что остались у меня от неё, она обязательно с котёнком или кошкой. Почему-то, как правило, белыми. Пушком. Или Белочкой.
Может, когда маленький, живой комочек доверчиво укладывался рядышком, ей было легче переносить ту постоянную, ноющую боль в боку, что с той самой осени не отпускала её до самой смерти?..