Глазами других
Слышь, ты, тощий… Ну поделись, кинь кусок… Вкусно пахнет… Че давишься-то? Все равно один мякиш остался. Ну, конечно… Лучше голубям этим вонючим покрошишь… ГАД! ГАД! ГАД! ГАД! Ага… Не нравится, когда на тебя в голос? Не жадничай! Ах ты… материть меня..? А еще очки напялил. И шапочка как у студента… ГАД! ГАД! ГАД! Ага, выкуси! Ботинки огромные и кошками воняют, а все одно не достанешь меня. Сиди, пей свой кефир, злюка! Фу, да ты обляпался весь. Че руки-то дрожат? Давай, давай, пошарь по карманам. Ах ты..! ГАД! ГАД! ГАД! Нет, чтоб едой, так он какой-то дрянью швыряется. Че тут у нас? Коробочка всмятку, а колечко блестящее вон под урну закатилось. Ахха… Че, отказала тебе? Правильно, на кой ты ей, жадина такая? Расселся тут посреди остановки на коляске своей инвалидной… И пса честного не угостит. О, а вон и мамаша евойная из киоска бежит-торопится — вот от кого главный кошачий запах-то! ГАД! ГАД! ГАД! ГАД!
***
Почти каждое утро того позднего лета мы с сыном проводили в нашем уютном дворике. Никите становилось все хуже, он похудел и неожиданно стал отращивать волосы и бороду. Лет с четырнадцати мой мальчик брил голову начисто, бывало, приходил домой с синяками и сбитыми костяшками пальцев на руках. «Я точно не еврей?» — спрашивал он, разглядывая свое отражение в зеркале. Темноволосый и зеленоглазый, он терпеть не мог свои пушистые ресницы и нежную кожу девичьего темно-оливкового оттенка. Огромные, чуть широко посаженные глаза над высокими скулами и безупречно прямой нос вовсе не складывались в семитские черты, но мой сын ненавидел инородцев, как ненавидел собак и иногда – меня. Теперь — покалеченный и тихий, Никита часто задумывался, поглаживая рыжеватую бороду, каждый проволочный волосок которой норовил закрутиться в отдельную спираль ДНК. А его новый друг – облезлый дворовый пес, приставший к нам на остановке, прижимался к мертвым ногам моего сына и плакал.