Хворь
И было у матери три дочери. Старшая – шептунья в судных палатах, средняя – и так, и сяк по купеческой линии, а младшая с придурью. Первые две дочки глаза матери не мозолили — и при деле, и при принцах чернявых, с детишками да сберкнижками. Третья же, Капочка – непарная, хоть и была не единожды из лука стреляна. А при лучных ранениях, вроде бы и квакала призывно, и раньше срока к мощам не допускала, а всё одно, ни один Иван на неё не позарился, по причине бурлящей в ней словоохотливости.
Трепалась Капочка безудержно… Мнения свои высказывала… Матушка уж ей и так и эдак, мол, ты Капочка уста сахарные открывай, когда тебя кто о чём спросит. А как спросит, так ты глазки сделай умненькие, косу свою русую огладь, да и молви вкрадчиво и рассудительно. Мол, всяк Царевич это превыше всего ценит. Но Капочка матушку не слушала – насильничала языком нещадно, будущих ласкальцев за недоумков держала, а уста сахарные высокомерным пренебрежением кривила, и личико морщила, как соломину с под муравьёв облизала.
Повздыхала матушка, погорюнилась и решила дочку младшую, любимую к главному знахарю сводить, в царёву поликлинику. А вдруг тут дело и не в Капочке вовсе, а в какой напасти-болезни. Может тот знахарь на язык кровиночке чудодейственный горчичник наложит или же аленький цветочек нюхать назначит. А как решила, так и сделала. Царёв знахарь страдалицу принял, в микроскоп на неё глянул, и враз диагноз выдал, сказав, что ни горчичники, ни цветочки тут делу не помогут, потому как хворь у девки страшная, и по-научному называется патефонная болезнь.
А по материнской просьбе, латынь ту сразу же и разъяснил – мол, сидит в её деточке-Капочке маленький такой патефончик, зараза въедливая, последняя разработка феминистских вирусологов, сидит – и пластиночки свои поигрывает. От того мозги у Капочки бекренятся, а невоспитанность и телеса наружу лезут. Разъяснил, вымыл руки с мыльным корнем, чтоб, не дай бог, какую бациллу не зацепить, и, утираясь рушником, сказал, что это, мол, ещё хорошо, что вовремя спохватились, потому, как патефончик этот со временем в радиолу вырастает. А там уж никакой терапии, только полная ампутация головы. А для девки это ж горе горькое, так как ни помадой, ни какой другой пудрой ей больше мазать нечего.
И что дело тут тонкое, касающееся душевных механизмов, а он – ухо-горло-нос, здесь не помощник, потому как у него у самого по сто носов в день на приёме. И что идти им надобно аж к самому Левше – главному спецу по всяким механикам, ему, мол, и любой патефон извести – раз плюнуть.
Ну, делать нечего – пошли к Левше. Левша поначалу всё на занятость сетовал, а как увидел Капочку раскрасавицу, то враз всех своих блох отложил и стал диагностику наводить. От той диагностики в Капочке что-то щёлкнуло, патефончик в ней завёлся, и её понесло. Прослушав лекцию о роли русалок и амазонок в очеловечивании самцов, Левша нахмурился и, постучав отвёрткой в ладонь, вынес вердикт, что мутация патефончика уже началась, а потому необходимо срочное вмешательство. А так как смерть патефонова на конце его же иглы припрятана, то иглу ту надо было выявить, достать и обломать. А чтоб Капочка при этом не трындела почём зря, он на время процедуры, взял да и накрыл её сверху хитрой материей, как особливо говорящего попугая. Да и сказал громогласно, что материя та чадрой называется, и что жить Капочке под ней до скончания её века.
Вот тут-то чудо и приключилось. Капочка со страху зубками перловыми заклацала, затряслась, как в ознобе, а от этого иголка та возьми, да и подломись. Наваждение со страдалицы схлынуло, и предстала она пред доктором во всей своей замечательности, беседующей кротко и вразумительно.
Вот с тех самых пор и живёт Капочка с Левшой в складности. Правда нет-нет, да и случается в ней по мерзким праздникам Хэллоуинам печальные рецидивы говорильни, но при поломанной иголке в своём патефончике, Капочка пошипит-пошипит, да успокоится. В худшем случае прохрипит какие романтические призывы Франца Шуберта, а услыхав в них ганзейские переливы, плюнет, да и затянет на радость счастливой матери: «Губы окаянные…»