Самарские судьбы

Самара - Стара Загора

лирика,проза

+4570 RSS-лента RSS-лента
Автор блога: Наталья Колмогорова
Молитва Роду
Храни меня, мой Род… Храни!
В часы ненастья и тревоги,
Наполни светом дни мои,
И в созерцанье, и в дороге,
И даже в солнечные дни
Храни меня, мой Род,
Храни!

Невиданная мощь корней
Пускай питает сердце силой,
И сок живительный во мне
Течёт по кровеносным жилам,
И все, кто свят был и не свят -
Пускай они меня
Хранят!

Листвой зелёной шелестя,
Ты, Древо, держишь сотни веток!
Есть среди них одна - моя,
Есть общий ствол - далёкий предок…
И ночью, и в разгаре дня,
Ты, Древо,
Сбереги меня!

Скрещенье судеб и веков,
Историй дальних - перекрёстки…
И через сорок сороков
Доносит эхо отголоски,
Но даже те, которых нет,
Во мне оставили
Свой след…

Храни меня, мой древний Род,
Храни, пока ещё живая!
Я – семя… Твой фамильный плод.
Дитя потерянного рая…
В часы печалей и невзгод
Храни меня,
Славянский Род!

Мы вместе с самых давних пор,
Я клятвы нашей не нарушу:
Пусть дух, великий Эгрегор,
Питает разум мой и душу,
Питает в горе и в любви...
Храни меня, мой Род,
Храни!

А дождь в листве – как нити бус,
А в кроне заблудилось солнце…
И пуповина наших уз
Пусть не прервётся!
Добром однажды помяни…
Храни меня, мой Род,
Храни!

*Эгрегор – коллективное бессознательное, скопление энергии, которая выделяется коллективом, обладающим общей для всех его членов идеей.
Горки
Стакан в подстаканнике дребезжит так, что заглушает жужжание мухи, непрошенной гостьей проникшей в душную, как газовая камера, комнату.
- Товарняк. Вагонов шестьдесят-семьдесят.
Фёдор отодвинул занавеску: весна запаздывала как минимум на неделю. Снег местами сошёл, обнажив кучу угля, ладно сложенный дровяник, участок ещё по осени вспаханного огорода. Кое-где успела проклюнуться первая зелень травы, а вдоль насыпи, сквозь щебень и песок, засветились первые цветы мать-и-мачехи.
Стакан выбивал беспокойную трель… Муха перебралась с подоконника на стол, но, не обнаружив ничего, достойного внимания, вновь устремилась к окну.
- Пора.
Фёдор накинул ватник, захватил жёлтый флажок и вышел на свежий весенний воздух.

Товарняк громыхал колёсами так, словно первая гроза - над головой, выпуская при этом клубы дыма, запах смазки и раскалённого железа. Чуть помедлив, снова набрал обороты и исчез за лесным массивом.
Фёдор вздохнул, бросил взгляд на наручные часы – до прибытия пассажирского поезда оставался час и сорок восемь минут. Расписание Фёдор за эти годы выучил наизусть, как «Отче наш».
А годов, проведённых в доме у железнодорожного разъезда под названием «Горки», пролетело немало – почти шесть!
- В слове «Горки» надо «мягкий знак» и букву «О» дописать, - размышлял Фёдор, - так будет правильней. Потому что «Горько» - самое подходящее название, определяющее суть моего бытия.

У Фёдора в характере имелось две слабости, которые многое объясняли в его поведении. Во-первых, он всё делал основательно и скрупулёзно, как будто на века. Во-вторых, им часто владело желание - дать каждому предмету и каждому явлению своё, оригинальное название. Например, совковую лопату Фёдор называл «дурындой», шлагбаум – «дрыном», а семафор – «циклопом».

Фёдору кажется, что так, как сейчас, серо и тоскливо, он жил всегда, с незапамятных времён. Он прекрасно отдавал себе отчёт в том, что исчезни он с лица земли, поезда всё также будут отсчитывать километры, а в пассажирских вагонах всё также будут мелькать лица пассажиров, слившихся в один нескончаемый поток. Сколько таких лиц пронеслось в его жизни, Фёдор не помнит, как не любит вспоминать ту, прежнюю жизнь.
От той, прежней жизни Фёдора отделяет не шлагбаум, а железобетонная стена, поэтому путь в прошлое заказан навсегда. Там, в прошлом, осталась пёстрая суетная жизнь, квартира в двухэтажке и погоны милиционера в Отделении номер «104». Всё это (квартира, жена, работа) остались не в десяти километрах от разъезда, а, кажется, в миллионе световых лет от сторожки, ютившейся между железнодорожной насыпью - с одной стороны, и смешанным лесом - с другой.

После развала Советского Союза в его родном городе полетели в тартарары и молокозавод, и хлебопекарня, и Сельхозтехника. Жизнь в родном городишке встала на новые рельсы, следуя новым курсом – «Вперёд, к разрухе и беспределу!» Местные жители, словно стая перелётных птиц, косяком потянулась в областной центр – зарабатывать на жизнь. Но и в области особо ловить было нечего – половина страны жила по карточкам и довольствовалась случайными заработками.
Глядя на то, как всё вокруг разваливается на куски, а жизнь, точно гружёный состав, катится под откос, Фёдор не выдержал и однажды напрочь слетел с катушек. Душа его оказалась не готова к случившимся метаморфозам, когда на смену стабильности пришли разорение, обнищание, бандитизм, а из щелей повылезала всякая шелупонь. Привычный жить по совести, ценить и считать каждый рубль, Фёдор с удивлением наблюдал за тем, как с молотка, за бесценок, уходят не только заводы и фабрики, но целые города. Как на винтики и шпунтики мордатые дяди растаскивают народное достояние. Как деньги в народной казне испаряются быстрее, чем лужи – под лучами яркого летнего солнца.

Фёдор уволился с работы и запил…
Вернее, сначала запил, а потом его уволили, за несоответствие моральному облику российского милиционера. Жена его, Ленка, оказалась не столь терпеливой, как хотелось бы. Ленка на удивление быстро продала квартиру, деньги от продажи честно разделила пополам и уехала к матери в Краснодарский край.
И сгинул бы Фёдор в перестроечном омуте, как тысячи других неприякаянных и несчастных соотечественников, таких же бедолаг, потерявших под ногами почву, если бы не одноклассник Колька. Вернее, Николай Елизарович Куприянов, работавший в конторе на Железнодорожной станции.
Он-то и определил дальнейшую судьбу Фёдора, предложив должность стрелочника, торжественно вручив ему сигнальный фонарь и два флажка – жёлтый и красный. А по сути, дав Фёдору последний шанс… Правда, вручил с одним условием – не пить «горькую».

- «Горки», «горькая», «горько» - бубнит Фёдор себе под нос. – Однокоренные слова, как ни крути.
Фёдор вздыхает, достаёт из холодильника банку кильки в томатном соусе, консервный ключ.
- Надо бы картохи отварить, - вспоминает запоздало, но лениво машет рукой – и так сойдёт.
Хлеб почти закончился, и Фёдор подумал, что если с утра хлеб не завезут, то придётся топать в город. В такие моменты старенький мотоцикл охотно выручает Фёдора в сухую погоду, когда грунтовая дорога не размокает от дождя или снега, не превращается в непролазное месиво.

Шесть лет назад сторожка стала для Фёдора настоящим спасением, своеобразным скитом, молельней, отправной точкой, после которой не остаётся «или-или».
Удивительно, но оказавшись в полной изоляции и относительном одиночестве (коза, куры и собака – не в счёт!) Фёдор ощутил, как устал от ежедневного лицемерия и вранья по радио и телевидению. Как устал от сильных мира сего, приходящих и просящих то от Ивана Ивановича, то от Петра Петровича. И только обретя одиночество и свободу, Фёдор бросил пить, раз и навсегда, как будто никогда не пил раньше, как будто не помирал с похмелья, как последняя собака под забором.

Память услужливо подкинула Фёдору воспоминания из детства: вот он, держась за руку отца, стоит на перроне, с наслаждением вдыхая запах дыма и солярки, с упоением слушая гудки тепловоза, стук колёс и прощальные крики пассажиров. А ещё Фёдор припомнил свою давнюю мечту – стать машинистом поезда, чтобы крепко держать в руках штурвал этой огромной машины!
Не довелось, не случилось… За штурвалом «его» поезда сидит сейчас незнакомый человек, и маршрут жизни Фёдора лежит не где-нибудь между Сочи и Москвой, а между Горками и Новыми Выселками…

Фёдор макнул кусок хлеба в красную, напоминавшую кисель, томатную смесь, со скрежетом захлопнул опустевшую консервную банку и бросил в мусорное ведро.
До прибытия пассажирского поезда оставалось всего – ничего. Фёдор надел на голову малахай и толкнул дверь избы.
Далёкий гул нарастал стремительно, будто летящий к земле снаряд. Фёдор привычно встал к составу в пол оборота и поднял свёрнутый в жёлтую трубочку флажок.
Фёдор знал: сейчас зелёная махина притормозит, и он сможет вдоволь насладиться кадрами пролетающей мимо жизни. Чужой жизни…
Как же любил Фёдор эти мгновения! Вот знакомая проводница из десятого вагона приветливо машет рукой… Пожилая женщина задумчиво смотрит в окно… Мальчуган лет восьми с любопытством глазеет на Фёдора и его нехитрое хозяйство – погребицу, небольшой сарай и кучу песка возле насыпи…
Фёдор поправил на голове малахай, отвлёкся на секунду… И вдруг увидел Её!
Она ничуть не изменилась – всё тот же печальный и беззащитный взгляд голубых глаз, та же родинка на правой щеке, чуть выше верхней губы… Нет, она совсем не изменилась!

Фёдору впервые за эти годы стало стыдно: и за брюки с обвисшими коленями, и замызганный пиджак, и нелепый малахай на голове. Но самое страшное оказалось в том, что Она его узнала! Фёдор понял это по тому, как подалась Она вперёд, как взлетели вверх её брови, как удивлённо разомкнулась линия губ…
Он мгновенно вспомнил всё!
Когда-то Ирина уехала из родного города в областной центр – продолжить образование.
- Хочу получить высшее педагогическое!
- А как же я? – Фёдор крепко сжал девушку в объятиях, поцеловал в родинку. – Мы же расписаться хотели.
- Обязательно распишемся, Федя, только чуть позже. Я же не на совсем уезжаю!

Ирина пропала на несколько месяцев. Писала, что очень трудно, и что приехать пока не может.
Фёдор мучился от ревности, но виду не подавал… А спустя несколько месяцев загулял с Ленкой, подвернувшейся под руку в качестве подруги на один день. Вернее, на одну ночь…
Скрыть в провинциальном городе новость от посторонних глаз весьма трудно.
- Счастья тебе, Федя, - написала Ирина в последнем письме, и больше Фёдор о ней ничего не знал…
И вот теперь, спустя столько лет, униженный и раздавленный, Фёдор стоит напротив Ёе глаз, крепко сжимая в руке жёлтый флажок. Жёлтый цвет – цвет измены?

Машинист дал гудок, и состав плавно тронулся с места. Последнее, что успел заметить Фёдор – как Ирина, будто спохватившись, бросилась к выходу.
Состав прибавил скорость, и спустя несколько минут, скрылся за поворотом.
Фёдор так и остался стоять недвижимо, в последних клубах дыма убежавшего поезда…
Из-за туч неожиданно показалось неяркое мартовское солнце, и мир вокруг, сонный и неприглядный, вдруг преобразился, заиграл новыми красками! Но Фёдор этого не заметил. Он метнулся в дом, схватил со стены «мелкашку», отпустил пса по кличке «Гудок» с привязи, и быстрыми шагами двинул в сторону леса.
Гудок, полупородистая овчарка, чувствуя настроение хозяина, не путался под ногами, а бежал впереди, изредка оглядываясь. И Фёдор читал в собачьих глазах немой вопрос: «Ты как? Нормально?»

Оставляя в последних сугробах размытые следы, Фёдор дошёл до опушки леса, бессильно опустился на поваленное дерево и беззвучно заплакал.
Гудок будто только этого и ждал - примостился у ног хозяина, положив тяжёлую, в тёмных подпалинах, морду на мощные лапы.
- Гудок, домой! – придя в себя, Фёдор таким же быстрым шагом двинулся обратно. Привязав пса, вошёл в дом, выпил кружку воды, в полном смятении побросал в старый чемодан нехитрые пожитки – свитер, две рубашки, пачку денег, перехваченных резинкой… И вдруг словно опомнился – тяжело опустился на стул, будто разом протрезвев.
- Дурень, - сказал сам себе, охолонул лицо ледяной водой, взглянул на себя в зеркало, прошёлся по непослушным волосам мокрым гребнем.
- Совсем ополоумел!

Фёдор вышел во двор, огляделся: невдалеке, привязанная к колышку – коза Зойка. В будке, жадно следя за хозяином глазами – пёс Гудок. На яблоне – шумная стайка воробьёв…
И Фёдор вдруг ясно осознал, что ехать ему некуда, и рельсы его жизненного пути почему-то сошлись именно здесь, у переезда «Горки». И тот маршрут, что проложил он когда-то, уже не изменить, не исправить. И поезд его давным-давно ушёл, моргнув на прощание сигнальными огнями…
Фёдор громко свистнул, и воробьи испуганно взмыли ввысь.
Со стороны дороги, лентой тянущейся вдоль полотна, послышался неясный шум. Фёдор прищурился и увидел грузовик, еле ползущий вдоль железнодорожного пути со стороны Новых Выселок.
И чем более приближался грузовик, чем сильнее слышался рёв его двигателя, тем отчётливей Фёдор понимал – он, наконец, прощён! Он, предавший самое дорогое - родинку на правой щеке, прощён!

Фёдор сорвался с места, замахал руками, закричал так громко, словно дикий лесной зверь, попавший в расставленный капкан, но чудом сумевший освободиться и избежать смерти.
Гудок вылез из будки, неистово лая, стал рваться с цепи.
- Спокойно, Гудок! Это - свои! – крикнул Фёдор, и, утопая в весенней распутице, побежал навстречу счастью.

*мелкашка – малокалиберная винтовка
Однажды выпал снег
Выпал снег! И спится, как в берлоге -
Тихо-тихо, по-медвежьи сладко,
И ушли куда-то прочь тревоги,
Горечь дум исчезла без остатка.

Ночь стоит у дома тихой сапой,
А в ладонях – месяца краюшка,
Кот Баюн на печке лижет лапу,
Лунный свет разлит по синим кружкам.

У Зимы таких, как я – немало!
Всех укроет, скажет «баю-баю»,
Подоткнёт, поправит одеяло,
Новое, с порошами по краю…

Запряжёт ветра и сядет в сани
Вьюга, и по улицам помчится!
И мороз, которого не звали,
В тёплую берлогу постучится…

Выпал снег! Белей, чем пух лебяжий,
Дерева в лесу от ветра стынут,
Ёлки из белёной вяжут пряжи
Свитера пушистые на зиму.

Снегири – на веточках рябины,
Свиристелей осторожных – стаи,
Взбиты белоснежные перины -
До весны они теперь не стают…

Но однажды, в выси лучезарной,
Накануне солнечного мая,
Подмигнёт и мне звездой Полярной
Белая Медведица Большая.
Наших дней бумажные кораблики
Наших дней бумажные кораблики
По волнам реки-Судьбы бегут!
Верю я, что день большой и маленький
Мне на память где-то сберегут.

Я догнать кораблики пыталась,
Только в реку дважды – не войти,
А волна у ног моих ласкалась
И шептала тихо «отпусти!»

Небо расстилалось перед ними –
То, что отражается в реке…
Жалко, что кораблики уплыли
И пропали в дальнем-далеке.

Прошлый день исчез за дымкой где-то,
Канул, растворился навсегда…
Маленький кораблик из газеты
Унесла печальная вода.

Наши дни – кораблики бумажные,
Ветер их упрямо гонит вдаль,
В каждом дне – для сердца что-то важное,
Каждого из них немного жаль.

Корабли стоят под парусами,
Вновь готовы по теченью плыть.
Время – жаль… И что-то будет с нами?
Будет день! А значит - будем жить.
Душа
Орбита души… Закоулки.
Тропы, пути, переплетья!
Её лабиринты гулки,
Планида её – Бессмертье.

Тайны полна сакральной…
Кто ты, душа? Откуда?
Слышится звон поминальный,
Ландышей белых – груды.

Стёрта навечно память,
Снова летит в неизвестность…
Вновь под Луной мытарить
Сорок седмиц и вечность!

Если б, с веками споря,
Душа рассказать умела
О том, что встречала Ноя,
О том, что знавала Еву.

Ты мне расскажи о доле,
Пока не нашла забвенье!
Вспомни, родная, вспомни,
Прошлое воплощенье:

Где ты, душа, скиталась,
Где же тебя носило?
И отчего пугалась,
Когда в лабиринт входила?

Эхом из прошлых жизней
Бродят ночные страхи…
А за оконцем виснет
Луна, подобием плахи.
Стёклышко
Гусиное пёрышко легко скользит по поверхности новоиспечённого блина. Ноздреватый, пышущий жаром кругляш, источает неповторимый аромат: раскалённого чугуна сковороды, опары, раннего летнего утра.
Гусиное перышко летает от синей миски с пенистым топлёным маслом к тарелке с блинами, будто само по себе. Но Любка знает: волшебство бабушкиных рук умеет подчинить своей воле и пёрышко, и огонь примуса, и даже керосиновую лампу. Однажды Любка попыталась разжечь керосинку в бабушкино отсутствие, но зря старалась – как ни крутила колёсико фитиля, как ни чиркала спичками, лампа так и не загорелась.

Любка собрала обгоревшие наполовину спички и бросила в поддувало печи. На лампу вернула стеклянный закопчённый колпак и, схватив кусок хлеба, убежала на улицу.
Но бабушка всё равно догадалась о Любкиных проделках:
- Не балуй с огнём!
Тогда-то Любка и поняла, что бабушка у неё не простая. Не как у всех.
- Веде`ма, - подумала Любка, но вслух не сказала. С той поры так и называла бабушку за глаза «веде`мой», а в глаза – бабой Нюрой.
- Любка, ты пошто хлеб в ведро макала? – сердится баба Нюра.
- Не макала я, - отнекивается Любка, недоумевая, как бабушка догадалась, что Любка, отломив горбушку хлеба, обмакнула его в ведро с родниковой водой, а после – в миску с сахаром? От того горбушка стала ещё слаще, впитав в себя не только вкус родниковой воды, но и сладость сахарного песка…

А ещё баба Нюра верит в Боженьку, которого Любка никогда не видела. Да и как увидишь, если Он живёт на небесах, а Любка бегает по траве и пыльной деревенской дороге в старых стоптанных шлёпках. Сандалии, в которых Любку привезли к бабушке гостевать, через месяц стали малы, натирая пальцы на ногах до красноты. И бабушка, недолго думая, большими овечьими ножницами, оттяпала у сандалий пятки – получилась новая обувка!
Любка, по достоинству оценив бабушкину задумку, тут же побежала хвалиться подружкам. Теперь ей не надо было возиться с упрямой застёжкой, а буквально на ходу, сунув ноги, покрытые царапинами и цыпками, в шлёпки, бежать на улицу...
Полуденный зной летит за Любкой по пятам: мимо палисадника; завалившейся на один бок почерневшей баньки; мимо зарослей крапивы, достающей почти до Любкиной макушки.
- Щёлк! Щёлк! – стучат шлёпки по грязным Любкиным пяткам.

Густая пополуденная тишина, настоянная на запахе коровьих лепёшек, поспевающей в палисаднике черёмухи, зарослей лопуха, туго обнесённых паутиной, нарушалась лишь надоедливым жужжанием мух и стрёкотом кузнечиков вдоль обочины.
На улице – ни души…
Баба Нюра прикорнула на старой, с круглыми блестящими набалдашниками, кровати в тёмном закутке, куда жара, к счастью, не могла добраться.
- Не бегай далече, - зевая, наказала баба Нюра, и отвернувшись к стене, задышала размеренно и глубоко…
А позавчера Любка сильно удивилась:
- Баб Нюр, а почему Зорька дома осталась?
- Заболела наша Зорька, видать клевера объелась, а может, сглазил кто. Зорька наша – корова знатная, вон скока молока даёт.

Зорьку не погнали в стадо, как обычно, а оставили дома и определили в загон. Баба Нюра с раннего утра хлопотала подле неё, гладила по вздувшимся бокам, что-то шептала в оттопыренное рыжее ухо.
Зорька низко опускала лобастую, с крутыми рогами, голову, дышала тяжело, с присвистом, переминаясь с ноги на ногу.
Бабка вынесла бутыль с прозрачной жидкостью, перекрестилась, снова что-то пошептала, сбрызнула водицей коровьи бока, отёрла морду.
Зорька замычала протяжно и так жалобно, что Любка чуть не расплакалась.
- Будя реветь, - сказала баба Нюра. И Любка не поняла, к кому она обращается – то ли к ней, то ли к Зорьке, из карих глаз которой, проторив себе дорожку, сбежали крупные горошины слёз.
Утром следующего дня коровы в стойле не оказалось.
- Ба, а где Зорька?
- На пастбище, где ж ей быть-то?
Любка посмотрела на бабушку внимательным взглядом, прошептала – «баба-ведема».
- Чего бормочешь? – переспросила баба Нюра, но Любка тряхнула волосами и убежала прочь…

Отчего-то Любка стеснялась, и даже побаивалась родную бабушку, хотя и повода на то особого не было. Может быть, оттого, что Любка не всегда могла объяснить бабкины поступки?
- Майку надень наизнань, - бабка достала из комода чистую зелёную майку.
- А зачем?
- В гости сегодня идём. А там народу всякого много - ну как тебя сглазят.
Любка ослушаться не посмела и надела под платье в синий горох майку наизнанку, как велела бабушка…
Или, например, в прошлый раз, когда у Любки полезли на руках бородавки.
- Любка, а ну сказывай, лягушку или жабу обижала?
- Нет, бабуля, не обижала.
- Откель тогда бородавки?
Баба Нюра достала красную нить, завязала узелком на самой большой бородавке, что-то пошептала.
- Не тронь нитку, так покуда ходи.
Любка и не заметила, как все бородавки сошли на нет!..
А ещё она вспомнила, как прошлым летом, когда мать привезла её в деревню, Любка стала плохо спать. А если и засыпала, то ей снились чудища - вурдалаки да лешие…
- Поветрие споймала, а может, глаз чёрный, недобрый. Погоди, внученька, хворь-то я из тебя выбью.
Так и случилось…
- Господь даст – чудо и сотворится, - удовлетворённо сказала баба Нюра.

Любка добежала до середины улицы и, глянув под ноги, замедлила шаг: в серой пыли, переливаясь жёлтым цветом, блестело стёклышко.
Любка ахнула… В её жестяной заветной коробочке, на крышке которой улыбалось солнце, хранилось настоящее богатство – два перламутровых камешка, найденных в роднике, и три стёклышка – зелёное, белое и голубое. Вот только жёлтого стёклышка Любке как раз не хватало!
Она знала: если стёклышко поднести к глазам и взглянуть на окружающий мир, то можно сразу очутиться в сказке!
Любка присела на корточки, ковырнула пальчиком находку, подышала на него, отёрла о подол платья и, прищурив один глаз, взглянула вокруг…
Столько солнечного света Любка ещё не видела! Над головой – жёлто-зелёное небо и оранжевое солнце. Справа – жёлтый дом, слева – ромашки с жёлтыми лепестками. И даже белые куры во главе с крупным петухом, что гуляли подле дома, оказались жёлтого цвета!

Краем глаза Любка вдруг заметила, что петух шумно встряхнул крыльями и, вытянув шею, бегом устремился в её сторону.
- Щёлк! Щёлк! Щёлк! – с удвоенной силой застучали шлёпки по Любкиным пяткам.
Запыхавшись, она добежала до сеней, рванула дверь на себя и, боясь оглянуться, с силой захлопнула. Любке показалось, что петух всё ещё гонится за ней, косясь красным от злости глазом и хлопая крыльями, готовый впиться острыми шпорами в затылок…
Любка прислушалась к тишине за дверью… С облегчением вздохнула и, ступая на цыпочках, чтобы не разбудить бабушку, осторожно заглянула в чулан.
Баба Нюра лежала на спине и, не моргая, смотрела в потолок так, словно видела что-то такое, чего Любка видеть не могла.
- Баб Нюр, - тихо позвала Любка. Но старуха даже не шелохнулась, не отозвалась на внучкин голос.

Волна сильного страха, в сто крат сильнее того, что испытала Любка несколько минут назад, подбросила её на бабушкину кровать, швырнула на впалую старушечью грудь; толкнула навстречу тому, чего до конца Любка осознать не могла.
- Б-а-а-б-а-а! - истошно закричала Любка и отчаянно замолотила кулачками по подушке.
Бабушка вдруг дёрнулась всем телом, с хрипом вытолкнула из груди воздух и, наконец, моргнула. Из уголков глаз её, таких же серых, как и у внучки, потекли спасительные слёзы.

- Любушка, внученька! Свет очей моих, - прошептала баба Нюра и улыбнулась одними глазами.
- Ба-а, - дрожащим голосом сказала Любка, - погляди-ка, что я нашла.
Любка разжала кулачок – на ладошке, запотевшее от избытка тепла, лежало жёлтое стёклышко. Конечно, оно не выглядело таким ярким, как при свете солнца. Но Любка знала о его возможностях - превращать окружающий мир в сказочное королевство.
- Ведема ты моя! Чудотворница! - бабка Нюра крепко прижала к себе внучку.
А Любка сильно удивилась! Она так и не поняла, откуда бабушка узнала про заветное слово.
Любка положила голову на бабушкино плечо и поднесла стёклышко к глазам… Мир, в котором жила она, Любка, бабушка Нюра, корова Зорька, и даже злобный петух, и впрямь оказался жёлтого цвета.
Душа
Орбита души… Закоулки.
Тропы, пути, переплетья!
Её лабиринты гулки,
Планида её – Бессмертье.

Тайны полна сакральной…
Кто ты, душа? Откуда?
Слышится звон поминальный,
Ландышей белых – груды.

Стёрта навечно память,
Снова летит в неизвестность…
Вновь под Луной мытарить
Сорок седмиц и вечность!

Если б, с веками споря,
Душа рассказать умела
О том, что встречала Ноя,
О том, что знавала Еву.

Ты мне расскажи о доле,
Пока не нашла забвенье!
Вспомни, родная, вспомни,
Прошлое воплощенье:

Где ты, душа, скиталась,
Где же тебя носило?
И отчего пугалась,
Когда в лабиринт входила?

Эхом из прошлых жизней
Бродят ночные страхи…
А за оконцем виснет
Луна, подобием плахи.
Скерцо для сердца
А в кустах бересклета,
В изумруде теней,
Для услады поэта
Песни пел Соловей.

Соловьиное скерцо,
Напряжённо звеня,
Растревожило сердце,
Искушая меня.

И вмешаться не смели
В Соловьиную трель,
Ни черёмух метели,
Ни звенящий апрель.

Это просто награда,
Дар небес и огня:
Под шаги снегопада
Слышать песнь Соловья!

Это просто везенье:
Лишь проснётся заря,
Средь снегов и забвенья
Слушать трель Соловья…

Если зрячее сердце,
То сомнения нет:
Соловьиное скерцо
Слышит и НЕ поэт!
Заполошное бытиё
Заполошное бытиё!
Вздор кипит в кровеносных жилах -
Нелюбимым прощаем всё,
Что любимым простить не в силах!

И крутые нахмурив лбы,
Мы стоим на своём упорно,
Непреклонней с годами мы
Своенравнее мы, бесспорно.

Повернуть бы нам реки вспять,
И поверить, как в детстве, в чудо!
Здравомысленней нам бы стать,
Только разум найти откуда?

Мы седеем, а жизнь – как дым,
Вот и старость стоит предтечей…
К сожалению, мы состоим
Из абсурдов и про-тиво-речий.
Дух Леса
Дух Леса вёл неведомой тропой,
Манил туда, где глуше шаг и тише,
Где дрёма спит, и мрак стоит стеной,
И кто-то в спину чёрным смрадом дышит.

Он звал меня неведомо куда!
Там лунный свет молозивом сочится…
И ужас обуял меня тогда,
И я завыла раненой волчицей.

На этот зов, угрюмо хохоча,
Откликнулся лишь филин в ветках дуба,
И долго хохот в тишине звучал,
А в небе месяц щерился беззубо.

Я шла всё дальше… Леденящий страх
Меня душил, хватал и рвал за горло,
И кто-то в бересклетовых кустах
Вздыхал протяжно, даже обречённо.

Меня Дух Леса вывел в аккурат
На белую цветочную поляну…
Там белены – духмяный аромат,
Дурман-травы – дух сладостный и пряный.

А под сосной, чья тень к себе манит,
Чтоб отдохнуть от бренной жизни пёстрой,
Забытый Богом - обветшалый скит,
Чьи брёвна мхом покрылись, как коростой.

Сказал Дух Леса: - Оставайся тут,
Я охранять твой сон навеки стану!
Здесь пауки холсты для леса ткут,
Таит цветущий папоротник тайну…

Я отказалась: - Тайн твоих – не счесть!
Я не готова к оным причаститься…
И Дух Лесной в мгновение исчез,
Вспорхнул с сосны бесшумной серой птицей.

Очнулась я… Мой обострился слух!
Всё тот же лес… Кричит кукушка-лгунья…
Силён во мне Лесной сакральный дух!
Душа – мертва… Пробил час Полнолунья.
К читателю
А руки тянутся к огню,
Когда зима глядит сурово,
И холод алчущий собачий
В моём бесчинствует краю…
За всё тебя благодарю
Мой друг,
Мой преданный
Читатель!

Ты где-то рядом,
Позови!
Приду в любое время дня и ночи…
Тебе, мой верный визави,
От буквы - до последней строчки,
Я в них, безумная, горю!
За всё тебя благодарю
Мой друг,
Мой страждущий читатель!

Твоё дыханье - чутким эхом,
Его в стихах благословлю,
Пусть будет так,
И не иначе…
Романтик,
Фантазёр,
Мечтатель
За всё тебя благодарю…
Когда сосульки с крыши плачут,
Иль вьюга никнет к февралю,
Читатель, добрый мой читатель!
За всё тебя благодарю.
Мишанина тропа
Мишаню недолюбливают всей улицей, от перекрёстка, где стоит ржавая колонка, до проулка, где электрический столб цепляется за собственные провода, готовый вот-вот упасть. А если не любит вся улица, то разве это не показатель Мишаниной ущербности?
У Мишани – тщедушное тело, жидкий волос на голове, напоминающей перевёрнутую вверх тормашками луковицу, сверху – широко, а к шее – узко.
Взгляд у Мишани быстрый, глянет – будто ощупает с головы до ног. Иногда улыбкой одарит, такой же мимолётной, ускользающей, как последний луч солнца в скорых зимних сумерках.
Последние пять лет его видят в одной и той же замызганной фуфайке и тёплых шароварах.
- Здравствуй, дядь Миш, - поприветствует кто-нибудь из сельчан. Но, уловив специфический запах, поспешит пройти мимо.
Мишаня что-то буркнет под нос и уйдёт восвояси, шатаясь, словно от порывов ветра.
Он давно в конфликте со всем миром, а именно, с тех самых пор, как стал вдовцом… Нет, Мишаня не сразу стал «Мишаней»! Прежде хорошего тракториста звали «Михаилом» или «Михаливанычем». Он стал Мишаней после того, как крепко подружился с бутылкой и рюмкой.
Раза два в неделю, а то и чаще, на задках огорода отворит он заветную калитку и шмыгнет к соседям, чей огород с Мишаниным разделяет хлипкий покосившийся забор. Пустым Мишаня редко возвращался, обычно за пазухой фуфайки, бережно хранимая, булькала вожделенная бутылочка сивухи, чьё горлышко вместо пробки украшал тугой газетный катыш.
Мишаня у крыльца отрусит с обуви грязь или снег, по скрипучим половицам шагнёт в низкие сени и накинет на дверь крючок – не мешайте!
Собственно, ему никто особо не мешал. Редкий гость беспокоил Мишаню – почтальонка с газетой или троюродная сестра Раиса.
Раиса придёт, жалом поводит, поморщится:
- Всё глынькаешь свою отраву?
- Пью, Раиса.
- Кабы я Нинке слово не дала за тобой приглядывать, век бы не пришла!
Мишаня только икнёт в ответ, глянет виновато на портрет жены и отвернётся к стенке… Мишаня чувствует, что даже по прошествии пяти лет, не смог простить жене ранний уход из жизни.
- Эх, Нина, Нина, - скажет он укоризненно и плеснёт полстакана мутноватой жидкости, выпьет залпом, не закусывая. – Вишь оно как… Спиваюсь!
Нина, когда была ещё жива, мужа держала в строгости, а теперь, оказалось, вожжи натягивать некому. Сын – на юге, дочь – на севере, а Мишаня – где-то посередине. Зовут Мишаню дети к себе, только он знает – зовут так, для отвода глаз, чтоб совесть не мучила. Кому отец-алкоголик нужен? Ни-ко-му! Мишаня на детей не обижается.
Привёз он Нинку давным-давно аж из Красноярска, служить довелось в тех северных местах. Красивая Нинка была и статная. И чего она в Мишане нашла? Не ясно… А как увидала деревенские крыши, кое-где крытые соломой да заросли бузины у избы, заплакала.
- Куда, - говорит, - ты меня привёз, Миша? Город на такую дыру променяла!
Мать Мишанина, глядя на сноху, то неряхой назовёт, то лентяйкой, но по-чувашски, чтоб сноха не поняла. А Мишаня-то понимал, и оттого горько делалось на душе…

Вскоре в колхозе радиопровод по домам потянули, мать Мишанина одна из первых повесила в передней приёмник и слушала радио часами, подперев подбородок крупным натруженным кулаком.
- Мама, а давайте и к нам радио протянем, - просил Мишаня. – А то Нине скучно.
- Неча электричество жечь!
- Ну, при чём тут электричество!
- А я говорю, приходите и слушайте, коль надо.
Только свекровь прекрасно знала, что сноха не придёт – постесняется, потому и предлагала.
Так и жили в одной избе много лет, под одной крышей, как чужие.
Сквозь тонкую перегородку, которая разделяла избу, Нина с Михаилом почти два года слушали новости, глухим эхом доносящиеся с материнской половины…

Мишаня глянул сквозь мутное стекло на улицу. Вечерело…
Обильный снегопад белой неприступной стеной стоял за окном. Сквозь мутную пелену его проступал неясный свет вспыхнувшего возле дома напротив фонаря.
- Эка, разыгралось! Печь бы истопить, а то до утра околею.
Мишаня сгрёб со стола хлебные крошки, бросил в сухой рот и нехотя поднялся. Настругал лучину, долго шарил по карманам и полкам комода в поисках спичек, наконец, нашёл на припечке пустой коробок. Слегка протрезвев и матюкнувшись, накинул фуфайку и отправился в сельмаг.
В магазине ещё горел свет…
Хмурая и нерасторопная Зойка, с начёсом в сальных волосах, едва взглянула:
- Не сидится дома в такую погоду. Опохмелиться надо? «Столичная» есть.
Мишаня выложил на прилавок помятый рубль:
- Зоя, дай коробок спичек… и ещё пачку «Беломор-канала».
Зоя скривила напомаженный рот скобой, швырнула на прилавок сдачу:
- Ты бы ещё в семь нуль-нуль припёрся.
- А щас скока время?
- Без десяти семь, - обиженно сказала Зойка и громыхнула костяшками счёт.
- Ну, извиняй…
Мишаня пробирался в сгустившихся фиолетовых сумерках к дому почти на ощупь. Метель разыгралась с такой неистовой силой, бросалась на него с такой яростью, будто соседский кобель Полкан – на чужаков.
Проулок переметало сугробами так, что Мишаня утопал по то самое место, откуда ноги растут. Пьяная хмарь окончательно выветрилась из головы, и он костерил себя на чём свет стоит: за то, что не припас спички заранее, за то, что метель разыгралась не во время, за то, что жизнь так к нему не справедлива…
Мишаня кое-как вытащил ногу из очередного сугроба и, не удержав равновесия, повалился на бок… И в эту же самую секунду Мишаня увидел её! Из сугроба торчала настоящая человеческая рука. В скрюченных побелевших пальцах, точно билет в преисподнюю, торчал красный «червонец». Мишаня охнул от неожиданности и перекрестился.
- Мертвяк, - пронеслось в голове. И от этой мысли Мишаня сразу вспотел.
- Надо бы Скорую вызвать, - вслух сказал он.
Рука вдруг слабо шевельнулась, и волосы на голове Мишани встали дыбом, точно так же, как в молодости, когда волос на голове было вдвое больше и они электризовались от расчёски.
Нечто нечленораздельное послышалось из снежной кучи и, присмотревшись, Мишаня различил человечью ногу, обутую в валенок.
- Ах ты, Господи!
Мишаня сноровисто, по-собачьи, заработал руками, разгребая пушистый снег. Ещё больше он удивился, когда разглядел лицо бедолаги – им оказался непьющий Николай Ильич, бывший учитель истории и географии, а ныне - пенсионер. Перегаром от Николая Ильича несло за версту!
Мишаня с трудом разжал окоченевшие пальцы учителя, вытащил червонец и спрятал в карман. Ухватив замерзающего за шиворот, волоком потащил его в сторону дома. Широкий след, тянущийся за ними, тут же затягивала позёмка, и заносил снегопад, как будто зима старалась скрыть своё беспощадное, жестокое намерение…

Мишаня долго растирал руки и лицо пострадавшего, вылив на ладонь остатки самогона, а после укрыл одеялом, для верности сверху набросив старый овечий тулуп. Он с трудом растопил печь (трубу завалило снегом, и огонь долго не хотел разгораться) а после с наслаждением слушал, как трещат в печи дрова, в трубе завывает ветер, а за окном беснуется метель…

Николай Ильич долго не мог понять, куда он попал, и что с ним случилось, но после кружки воды, жадно выпитой судорожными глотками, он вдруг заплакал по-детски беззащитно, беззвучно, вытирая слёзы опухшими пальцами.
Мишаня неловко засуетился, закудахтал, округляя глаза и бормоча невесть что:
- Пить надо-ть умеючи… Дома надо пить, в одиночку! Ты, Николай Ильич, пить-то не умеешь! Тут червонец при тебе был, обожди-ка...
Мишаня выудил из фуфайки червонец:
- Тебе здоровьице надо поправить. Давай сбегаю, я – мигом!
- Спасибо, Михаил. Если бы не вы, замёрз бы на смерть... А пускай бы лучше и замёрз!
- Что вы такое несёте, Николай Ильич? Разве ж можно так Бога гневить?
- Эх, Миша… Овдовел я три дня тому назад, покоя себе не найду.
- Вон оно как… Царствие небесное рабе новопреставленной Валентине… А я и не слыхал о том. - Мишаня задумчиво почесал макушку. – Погоди-ка, я тебе чаю налью, с сахаром.
Мишаня подхватил с плиты горячий чайник, обжёгся, запричитал:
- Ты вот чего, Николай Ильич… Жить надо! Я вот пять лет, как вдовствую, и ничего, привык.
- Ради чего жить, Миша? Ради кого?
- Я, Николаша, книжек умных, как ты не читал. Только знаю одно – жить надо! На тот свет всегда успеется.
- Разве это жизнь, Миша? – Николай Ильич обвёл слезящимся взглядом нехитрое жилище.
- Погоди! – горячо заговорил хозяин. – А дочка?
- Дочка уехала, а я один, как перст остался.
- Скажешь тоже – как перст… Вокруг тебя вон сколько народа.
- Это в радости народа много, а с горем человек один на один остаётся.
Николай Ильич горько вздохнул, поднялся с кровати:
- Пора… Спасибо тебе, Миша.
- А как же чай?
Николай Ильич махнул рукой и, накинув пальто, ступил в ранний, едва забрезживший рассвет…

Мишаня долго сидел в раздумье, прислушиваясь к своим чувствам и мыслям, казалось, давно забытым и стёршимся из памяти, как следы на снегу. Два дня он не ходил дальше своего двора, и ни разу не сбегал заветной тропкой за самогоном, хотя и горело нутро так, словно берёзовые дрова - в печи. Мишаня вдруг заметил, что в избе – несусветная грязь. Он разыскал веник, подмёл пол, сварил в чугунке картофельный суп и, обжигаясь, жадно съел две тарелки к ряду.
Метель давно сошла на нет, и теперь за окном царила полноправная тишина, изредка нарушаемая треньканьем синички… И вдруг в этой тишине послышался слабый скрип снега, будто кто-то топтался у избы, а войти не решался.
Мишаня как был, в одних портках и рубахе, кинулся в сени.
- Я тут мимо шёл, - неловко переминался у крыльца Николай Ильич. – Думаю, дай загляну.
- Проходи, мил человек, - улыбнулся Мишаня. – Молодец, что зашёл! Может, за чекушкой сбегать?
И взгляд у Мишани подёрнулся сладкой поволокой.
- Что ты, Миша! Не пью я, и тебе не советую. Вишь, как оно боком выходит? Так и помереть не долго!
- Ну ладно, Николай Иль…
-- Что ты всё заладил – «Ильич, Ильич»! Просто «Коля».
- Дык, ладно… Коля, так Коля.
- Чайник ставь, я тут варенье земляничное принёс. Валентина наварила – целый погреб, мне одному не съесть.
- Я щас! Ты садись, Коля… Я - мигом!
- Ты, Миша, в шашки умеешь играть?
- Давно играл, да забыл.
- Ничего, вспомнишь. Я захватил на всякий случай.
На плите, закипая, гудел чайник.
- К морозу гудёт, - задумчиво сказал Мишаня. – Жить будем, Коля?
То ли спросил, то ли сказал утвердительно – не понять.
- А как же! Конечно будем, – откликнулся Николай Ильич...

Когда наступит весна и растают последние сугробы, Мишанина тропа, что вела на задки огорода, зарастёт молодой ершистой травой. Вместо неё появится другая, отчётливая тропинка, ведущая к самому крыльцу дома. Ведь пока ты кому-то нужен, не зарости тропинке бурьяном, не пропасть бесследно посреди снежных сугробов, не кануть в безвестность.
Солнце на дне стакана
Солнце
на дне стакана
цедрой лимонной
светится
это всего лишь
начало
это всего лишь
лестница
к горизонту приставь
немного накрень
там
новый день

раз
планета
два планета
на одной
зима
на другой
лето
не смотри вниз
и не
сорвись!

звёзд золотые чаинки
завели хоровод
вот пирога половинки
одна Ему
другая тебе
или
наоборот
на донце стакана
солнце
Он тебе улыбается
нет
смеётся!

спрашивает:
- чаю со сливками
или с сахаром?
- мне
пожалуйста
с эфемерным запахом.

- отлично!
а у нас тут
почти что
рай
май
и вечно цветущий
бонсай
в общем
прилично

мне как-то неловко
но только немного
ого!
я сегодня пью чай
я сегодня
в гостях у Бога!
И сладко
и страшно
одновременно
что можно
вот так
по-дружески
с обычными душами

он сидит напротив
пьёт чай
заедая сушками:
- Ну,
рассказывай
я тебя внимательно слушаю

и солнце
на дне стакана
и звёзд золотые чаинки
а где-то внизу
над Землёй
в это время
порхают
снежинки.
Спокойной ночи!
Если бы все бессонные ночи, будто плёнку киноленты, можно было склеить в одну, то получился бы неплохой фильм с одним главным персонажем. И этим главным персонажем стал бы, конечно, ты!
Помнишь, как много лет назад резался первый твой зуб, и ты не мог уснуть до самого утра? Распухшая десна пульсировала от боли, заставляя тебя кричать так, что тонкая кожа темечка вибрировала и откликалась на боль, точно кожа барабана – на удары барабанной палочки…
Но рядом с твоей Бессонницей стоял кто-то ещё, чьё лицо ты не запомнил, но зато удивительным образом запомнил запах грудного молока, беспокойное дыхание на щеке и горячие ладони, убаюкивающие твою боль. Эти руки обладали такой страшной магнетической силой, что Бессонница, наконец, отступила, и ты забылся коротким тревожным сном…

И, наконец, ты забыл о Бессоннице на долгие пятнадцать лет…
За это время стёрлись из памяти её бестактное присутствие, пристальный взгляд и неприятная бесцеремонность… Но она вернулась, спустя целых пятнадцать лет! Зачем?.. А чтобы показать тебе, как падают с августовского неба голубоватые светлячки звёзд, а крыши домов серебрятся от лунного света, будто в реке - вода.
Но ты не посмел выйти из дома даже на минутку, чтобы поймать хотя бы одну из упавших звёзд и подарить той, чей образ незримо присутствовал в твоей душе.
И только Бессонница, как верная сиделка, каждую ночь находилась подле тебя.
- Ты – трус! Скажи о том, что любишь её. Будь смелее!
- Нет, это невозможно, - отвечал ты и укрывался одеялом с головой.
Как странно, но твоё тело давно тебе не подчинялось! Твоя кожа источала аромат лаванды; каждая клетка, каждый волосок болели и ныли, но это была сладкая, томная, ни с чем несравнимая боль!
- Иди же, достань ей звезду! – говорила Бессонница. – Или подари ей ландыши.
- Отстань, - отвечал ты. – Разберусь как-нибудь сам.
- Трус, - качала головой Бессонница и уходила от тебя тогда, когда в окна стучался рассвет.
Ты ненавидел и свою ночную гостью, и себя, особенно в часы полнолуния. Потому что в полнолуние она приходила не одна – лёгкой тенью за ней следовало Одиночество.

Однажды ты подумал, что Бессонница оставила тебя в покое, и что тебе не придётся более тяготиться её присутствием. Но ты ошибся! Она навалилась внезапно, как медведь-шатун, не залёгший вовремя в берлогу. В эту ночь ты не смог сомкнуть глаз из-за сострадания к тому, чьё темечко, как и твоё много лет назад, пульсировало от боли; чей крик поднимал в твоём сердце «девятый вал» сострадания, нежности и любви так высоко, что ты задыхался.
Бессонница в этот раз сидела чуть поодаль, смотрела на тебя пустыми глазницами и сочувственно качала головой…
Наконец, рассвет заглянул в твои окна и тот, кто кричал и плакал в твоих сильных руках, наконец, успокоился… Тогда ты устало, не снимая одежды, рухнул в кровать и сквозь сон услышал, как Бессонница тихо прикрыла за собой дверь…

Чем старше ты становился, тем чаще ощущал её присутствие. Теперь она и вовсе не церемонилась с тобой! Она свободно расхаживала по комнате, гремела в серванте посудой, хлопала дверцей холодильника. А ещё она предлагала тебе снотворное, но ты почему-то всегда отказывался. На сей раз Бессонница не предлагала тебе посчитать этих дурацких баранов или достать с неба звезду. Потому что она знала наверняка – это не поможет.
Странно, но где-то в глубине души ты почувствовал вдруг необъяснимую к ней благодарность! Ведь именно она подарила возможность многое переосмыслить, понять и осознать.
Теперь тебя не пугала её постоянная спутница – Одиночество, ведь благодаря и той, и другой ты научился принимать жизнь такой, какова она есть, без оговорок и условностей. А ещё ты понял простую вещь: только к тем, кто спит вечным сном, никогда не приходят ни Бессонница, ни Одиночество…

И вот теперь, по прошествии стольких лет, ты не гонишь её от себя. Напротив! Ты говоришь ей «здравствуй!» и встречаешь с распростёртыми объятиями… когда кто-то из близких кричит от боли; когда сильный дождь стучит в окна; когда мышь скребётся за стенкой, или когда твоя любимая подушка становится жёсткой, словно кирпич.
Ты беседуешь с Бессонницей, как со старым добрым другом, потому что вам есть что вспомнить и сказать друг другу. Ты давно простил ей всё, кроме одного…
Ты простил ей поздние визиты, свои угрызения совести и многое, многое другое! Единственное, чего ты не смог простить: твоя Бессонница, никогда, ни при каких обстоятельствах, ни разу не пожелала тебе «спокойной ночи!»
Не сердись на неё, ведь на лучших друзей не обижаются.
Позволь пожелать тебе «спокойной ночи», и пусть тебе приснятся добрые цветные сны.
Билет на Скорый
Я бегу за скорым поездом,
Над перроном вьётся дым,
Несмотря на кризис возраста,
Я останусь молодым!

Я бегу самоуверенно,
Но догнать – не суждено!
Всё на этом свете временно -
Рельсы, шпалы, полотно,

Остановки, расстояния,
Привокзальный крик толпы…
Если б знать нам всё заранее,
Изменить бы ход Судьбы!

Я бежал за счастьем сказочным,
Как стрела летел за ним!
Было счастье, но обманчивым,
И растаяло, как дым.

Скорый поезд в дымке скроется,
На перроне – тишина…
Пролетела жизнь со скоростью:
Даты, числа, времена.

Пролетела жизнь стремительно,
От Судьбы не прячу боль,
Лишь билет на поезд литерный
Жжёт холодную ладонь.
Поздняя Осень
Осенние дни похожи один на другой, как капли воды, сочащиеся с неба. Промозглый ветер толкает прохожих навстречу друг другу, как старых знакомых, потерявшихся в суматохе дней. Взгляды путников, будто отцветшие летние цветы - фиалки, незабудки.
Ищу в лицах путников хотя бы намёк на улыбку – увы!..
Когда-то каждый из них, глядя в высокое июльское небо, провожал взглядом бригантины облаков – розовых, лиловых, голубых. Теперь всё реже поднимаем мы очи к стальным небесам, ничего не сулящим нам, кроме дождей и скорого снега.

Поздняя осень оглушает безнадёжностью и обречённостью, понурой безвыходностью, болезненным стоном угрюмых ветров.
И каждый из нас будто становится ниже ростом, а любая, даже маленькая проблема, представляется глобальной и нерешаемой.
Поздняя осень – как последняя любовь! Обнажённые нервы гудят, будто ветер в дымоходе. И нам, наконец, открывается вся тщетность земного бытия…
Зима – близко! Близко её ледяное дыхание, несущее смерть. И мы отдаём себе отчёт: с приходом её всё обратится в прах – каждая былинка, каждый лист, каждый весёлый лютик…

И с каждым новым днём душа всё сильнее станет жаждать снега – звонкого, чистого, искреннего в своём назначении! Как будто этот снег – самое надежное и самое необходимое средство против меланхолии, чёрной тоски и печали…

И все мы уйдём в холодную зиму с головой, как алкоголики – в очередной запой. И в этом холодном плену, в этой ледяной круговерти душа вдруг найдёт отдохновение, какое-то необъяснимое умиротворение и уют… С приходом первого снега на улицах вдруг расцветут и заблагоухают новые цветы – улыбки детей и взрослых! С приходом снега голоса прохожих станут звончее, а смех – искромётней.
Словно после покаяния и долгой исповеди, наступит долгожданное омовение и очищение души…

Оглянувшись назад, ты с удивлением и радостью заметишь, что не одинок, как прежде: следом за тобой, будто преданные щенята, протянутся по снегу следы. Твои следы… А это значит, ты – жив! И у тебя есть руки, и ноги, которые несут тебя вперёд! Туда, где за грудой сугробов пряным пахнет первая проталина; где острым листом, продираясь сквозь клубок кореньев, буравит дёрн первая травинка, а почки вербы на тонких ветвях так беззащитны, что хочется погладить их рукой, пожалеть, прижать к груди…

Поздняя осень не останется в твоей памяти, сгинет в чёрную хмарь, будто и не было вовсе…
Вспомнится лишь золото листопада; птичьи стаи, клином устремлённые на юг; дружные семейки опят, обосновавшихся на старом пне; ажур паутины, подвластной дуновению ветра… И ты вдруг почувствуешь себя обманутым и даже оскорблённым! Тебе вдруг покажется, что упустил что-то важное! Недоглядел…

А ведь она была, была в твоей жизни – эта Поздняя Осень! Марья-безыскусница, предвестница зимы, предчувствие и предвкушение. Твоя поздняя любовь, твоё ненастье и наказание…
Косматые туманы в глубоких ложбинах; размягшие от бесконечных дождей, тропинки; оголившиеся и мёрзнущие на ветру просеки; горчащие ягоды рябины; чьи-то глухие шаги за спиной… Всё это – было, было!

Я вновь вглядываюсь в лица прохожих: они пасмурны так же, как и моё обветренное, посеревшее без солнечных лучей, лицо. Но присмотрись внимательней: даже в самый ненастный и пасмурный день, из самой глубины души сочится Свет! Это то же самый Свет, что исходит от далёких звёзд и брезжит сквозь толщу туч… Это тот же самый живородящий и всепроникающий Огонь, что заставляет нас трепетать, цвести, плодоносить… Рожать и умирать!
И мы, рано или поздно, уснём крепким сном затем, чтобы вновь распуститься вербой у края опушки, зажурчать первыми ручьями, зазвенеть неуёмным майским ветром в тот час, когда первый одуванчик зажжёт своё яркое солнце.
И в тот же самый час взгляды прохожих расцветут фиалками и незабудками, а свежая молодая трава, с трудом пробившаяся сквозь прах и тлен, окончательно сотрёт из твоей памяти воспоминания об этой ненастной Поздней Осени.
И тёплый луч солнца, отголосок Вселенской Любви и Божественного Мироздания, озарит твоё усталое лицо, сделав его счастливым и прекрасным.
Чепушата
Мы весёлые мышата,
Или просто - Чепушата!
В тихом подполе живём,
Крошки хлебные жуём.
Постоянно суетимся -
Чепушимся, чепушимся!

Чепушатся мама с папой,
Чепушатся брат с сестрой,
Даже дед и баба Чапа
Чепушатся день-деньской!
Только скрипнет половица –
Перестанем чепушиться!

Шорох там и шорох тут…
Мыши весело живут!
Шум, возня и беготня,
Остальное – чепухня!

Лишь бы только кошка Ева,
Нас за ужином не съела,
Или рыжий кот-сосед
Нас не скушал на обед.
Катя
Катя раздвинула шторы:
насколько хватало глаз -
горы,
в шапках белого снега…
Катя подумала не в первый раз о том,
что её дом,
собранный будто из Лего,
удачно вписан
в альпийский ландшафт.
Катя любит крепкое кофе
и натуральное пиво Craft,
а ещё она вяжет...
Катя никому не расскажет
про свой Рубикон,
пройденный несколько лет назад…
у Кати в горле -
снежный-преснежный ком,
любимая майка с надписью "Ленинград",
у Кати гараж,
ауди,
муж,
и прочий дорогой антураж.
Катя видит из всех окон
зимние Альпы,
летние Альпы
и день,
когда перешла Рубикон,
и милые сердцу лица
там, за границей...
Отсюда у Кати не просто окно в Европу -
огромная дверь,
здоровых амбиций -
как евро в Катином кошельке...
Катя теперь - австрийская фрау,
Катя фрау теперь...
Катя отлично готовит и мужу не прекословит,
муж Катин
понимает толк
в водке и в русском мате,
Катя живёт недёшево и красиво,
но кто ж его разберёт,
почему Катю в Россию
тянет так,
что сводит живот!
И дважды в году
зияют открытой раной
её чемоданы,
и Катя всегда прилетает в Россию
быстрей,
чем её самолёт...
Шёл седьмой день Листопада
Шёл седьмой день Листопада,
Тихо-тихо, осторожно…
Шёл навстречу снегопадам
И затейливым порошам.

Шёл задумчивым прохожим,
Намотав кашне на шею,
В золотистом макинтоше,
По бульварам, по аллеям.

Я ему сказала: - Здрасьте,
Вы устали, видно, очень!
Столько дней шагать по трассе,
Мимо лета, прямо – в осень…

Он ответил обречённо,
Он ответил, что не ропщет,
Ведь невестой наречённой
Осень ждёт у дальней рощи...

Вдруг над нами закружилось,
Зазвенело сотней звонниц,
И с берёз, и с клёнов взвилась
Уйма «бабочек-лимонниц»!..

Листопад прошёл и канул,
Будто морок, наважденье…
Он ушёл. Так было надо!
В неизвестном направленье.

День восьмой… Гляжу спросонок,
Отогнав дурные мысли:
Ветер, словно бы котёнок,
По двору гоняет листья.
Кузина Васса
А в наше время (помнишь, Васса?)
Носили платья из атласа,
Чулки, перчатки «фельдеперс»,
Каменья, злато, бриллианты
В кругах и обществе повес…

Ах, Васса, ты была права!
Балы, кадеты, юнкера…
Маман твоя была строга:
Шипя змеёй
Большой, гремучей,
Когда молоденький поручик,
Покручивая чёрный ус,
Уже вкусил от дамской ручки
Пощёчины сладчайший вкус…

Ах, Васса, милая кузина!
Не плачьте ночи напролёт,
Мамаша спит, поручик ждёт,
Ступайте в тёмные аллеи
(там розы страстью кровянеют),
В шелка и бархат облачась.
Любви неведомы препоны!
Да, и наденьте панталоны ,
Тончайшей нити
Белой – бязь…

Я помню, будто бы вчера:
Балы, лакеи, юнкера,
Монокли, маски, веера,
Корнеты,сабли, кивера
И вашу глупую маман
С колье на шее:
- Поручик! Душечка!
Шарман!
Но ваш поручик слишком пьян,
Чтоб быть нежнее…

Ах, Васса, Васса,
Как вам жить?
Дитя поручика растить
Одной придётся,
Он сгинул где-то за Днепром,
Мамашу расстрелял нарком,
И год семнадцатый пришёл
Мессией в массы,
И Петроград среди руин
Под «Господи, царя храни!»,
Писал историю любви
Кузины Вассы...
Осеннему небу не лги
Скоро снега грядут,
Лягут на землю простынью…
Меньше всего предают
Люди друг друга осенью.

Может быть, всё потому,
Что на пороге снежности
Тянутся руки к огню,
Тянется сердце к нежности.

Осенью лгать нелегко,
Давать обещанья - напрасно,
Когда стоит за окном
День промозглый, ненастный…

Осенью свет – неземной!
Осенью помыслы – чище…
Был вчера клён золотой,
Сегодня – практически нищий.

Я верю осенней хандре,
Я всё принимаю на веру…
Как трудно соврать в октябре
Дождям и холодному ветру!

К нам осень приходит не зря,
Как горечь и сладкая мука,
Чтоб к первым снегам декабря
Толкнуть нас в объятья друг друга.

И чтобы сказать мы могли
В день ветреный и непогожий:
- Осеннему небу не лги!
А, впрочем, и летнему – тоже.
Любовь с французским прононсом
Ах, Серёжа, подари мне бусы –
Солнечные брызги янтаря!
Помнишь, целовал меня безусым
В парке, на скамье, у фонаря?

То слова любви шептал на ушко,
То склонялся к девичьим губам…
А теперь ты даришь побрякушки
Старой обеспеченной мадам.

Ах, Серёжа, молодость не купишь,
Ни за рубль, ни за медный грош;
Знаю я, что ты мадам не любишь,
Пропадёшь ты с нею, пропадёшь!

Мне любви, Серёженька, не жалко,
Я любовь кладу к твоим ногам…
Стала я дешёвой содержанкой
С той поры, как ты ушёл к мадам.

У неё – дубовый пол в сортире
И французский, кажется, прононс;
И судачит каждый хлюст в трактире,
Дескать, ты – повеса и альфонс!

Я храню свои воспоминанья,
Нанизав, как бусины на нить…
Тяжелее нету наказанья –
Подлеца красивого любить.
Чугунная память
(жертвам Холокоста посвящается)

Шестьдесят пар обуви - женской, мужской, детской, из чугуна и бронзы. На берегу реки Дунай. Здесь расстреливали людей, и они падали прямо в воду. А перед расстрелом всех заставляли разуться. Памятник венгерским евреям, которых расстреляли фашисты накануне капитуляции Германии. Тысячи и тысячи ни в чём не повинных людей…

Берег
Дуная.
Ветер колышет
Чёрную гладь реки…
Тише!
Пожалуйста,
Тише!
Не стучите
Мои
Каблуки;

Мрачные воды Дуная
Не тревожьте
Всуе,
Напрасно…
Если смотреть,
Не моргая –
Вода отливает
Красным.

О каменный берег
Бьётся волна,
Будто скорбит
Вместе с нами -
Тяжеловесна и холодна…
Видно, отлита
Эта волна
Из чугуна и стали…

И небо сплавом
Чугунным,
Разинув огромный
Рот,
Вот-вот упадёт
Бесшумно,
Вот-вот упадёт
Бездумно
В чёрную бездну
Вод.

В висках –
Металлический скрежет и звон,
А сердце чуть-чуть -
И выскочит…
Под ветра холодный порыв
И стон
Мне слышится:
- Тысяча!
- Тысяча!

В небе не видно ни солнца,
Ни звёзд,
Ночь или день –
Не понять…
Сердце набатом стучит –
«Холокост»!
Будто вонзает в грудину гвоздь,
И дрожь,
Как боль,
Не унять.

Нервной шеренгой
У края реки -
Туфли,
Ботинки,
Тапки…
И жмутся детские башмачки,
Как будто котята или щенки
К женским ботинкам
Зябко.

Стёрта подошва,
Оторван бант
Но туфли – всегда на посту…
Когда же,
Когда
Возвратятся назад
Те,
Кто шагнул за черту?

Дождь над Дунаем –
Как из свинца,
Дно у реки –
Погост…
Каждая пара прошла б до конца,
Каждая песня – для молодца,
Если бы
Не Холокост!

Вот и скамья,
Не чувствую ног,
День на исходе мая…
Солнце на небе – красный венок!
Грохот немецких
Грязных сапог
Эхом доносит память.

Так и бредут вдоль притихшей реки
Туфли,
Сандалии,
Башмаки…
Но каждый чугунный
Тяжёлый
Собрат –
Крайне
Стойкий
Солдат.

Последний прогноз
Лист закружился шафрановый по настоящему,
бабки на лавке судачат, что лето закончилось,
сушится лук под навесом рядами блестящими,
вялится спелою ягодой поздняя солнечность;

руки у бабушек - рыбы на ситцевой глади
юбок широких, в горошек и мелкий цветочек;
ветер спиной прислонился с сутулой ограде -
или устал, или слышать про осень не хочет;

так и стоит, провожая нескушливым взглядом,
каждое яблоко, павшее в схватке за лето,
холод стекает к ногам голубым водопадом,
"рыбы" ныряют в карман шерстяного жакета;

август безвольно плывёт и кружит над садами,
только зажмурься - растает в неведомых далях...
бабки на лавочке схожи с большими снопами -
также недвижны в пуховых, наплечечных шалях;

что в паутине их лиц? - измождение летом,
тёмный загар не сойдёт до последних морозов;
сетуют бабушки, что унесённое ветром,
лето останется в сводке последних прогнозов.
Школа для неудачников
Нас в школе когда-то
Учили писать,
Читать и
И фартуки шить,
Вот только умению – что там скрывать! -
Нас не научили Жить.

Огонь революций,
Истории – нить,
Мамонты, тигры
И ящеры…
Жалко, что нас не учили Любить
Искренне,
По-настоящему!

Жаль, что учили
Едва-едва
Честь отличать от низости,
А Совесть и Стыд – не простые слова,
Но главный фундамент
Личности…

Как много мусора в наших умах,
Как много ненужных
Знаний!
Пылятся где-то на чердаках
Заброшенных нами
Зданий.

Уроки Добра
И уменье Мечтать,
А также азы Милосердия,
Пусть каждый усвоит
Уроки на «пять»,
И учится с бОльшим
Усердием!

Ах, если бы всё
Непременно сбылось,
Случилось на нашей планете!
Насколько бы легче всем нам жилось,
Насколько бы легче
Мечталось-моглось
Нашим
Любимым
Детям.
На закате лета
Низко склонившись над столом, Мария шинковала капусту.
Острое лезвие ножа с хрустом вонзалось в бело-зелёную мякоть, превращая листы кочана в тонкую соломку. Неловкое движение - и из пальца, попавшего под лезвие, капнула кровь. Женщина вскрикнула, поднесла палец к губам и виновато взглянула на мужа.
Максим Петрович скривился так, точно откусил лимонную дольку – опять Мария всё делает не так! Как сказала бы мать покойница – «через пень- колоду». И отговорки у Марии всегда одни и те же: глаза – не видят, ноги – не ходют, а руки – трясутся.
Максим Петрович, в отличие от жены, сохранил подвижность суставов, мыслей и намерений. А главное намерение осталось прежним: доживать старость в здравии и спокойствии. Только спокойствия с Марией ему, пожалуй, до самой смерти не видать!

Поверх очков, нацепленных на худой и длинный нос, старик молча наблюдал за тем, как жена, не отнимая ото рта порезанного пальца, тяжело шлёпает к заветному шкафчику, в недрах которого хранится самое необходимое – лекарства. И лишь только скрипнула дверца, по кухне поплыл смешанный запах - корвалола, сушёных трав и настоек…
Не глядя на мужа, Мария неловко, орудуя одной рукой, намотала на порезанный палец бинт. Старик явственно почувствовал, как нервно потеет её грузное тело, как дрожат старческие, изъеденные артритом руки.
Однако Максим Петрович не сделал ни малейшего усилия, чтобы помочь жене. Он лишь слегка встряхнул газету, которую держал в руках, позволяя шелесту страниц заполнить тяжёлую, царившую в комнате тишину.
Тиканье ходиков - не в счёт! Максим Петрович к нему так привык, что не замечал так же, как не замечал многое другое, а именно: седину в некогда чёрных густых волосах жены, её квадратную фигуру без единого намёка на талию, и что на жене надето. Не замечал новых морщин на одутловатом лице и смены настроений. Он привык к Марии так же, как к своему кашлю, мучающему по утрам.
Максиму Петровичу давно стало казаться, что та Машуня, непосредственная и искренняя, на которой он женился тридцать с гаком лет тому назад, существует только в его мечтах и сновидениях. А эта женщина, что сердито наматывает на палец белый кокон бинта – чужая, неуклюжая, нерасторопная тётка.
Максим Петрович не забыл, что состоит с женой в ссоре вот уже вторые сутки…

Именно в такие непростые моменты совместной жизни она называет Максима Петровича не иначе, как «контра недобитая». Ну, да ничего, он привычный… Вот в прошлом году, например, целую неделю молчала! Думал, что никогда не заговорит, так немой и останется.
Вот и живут, то в контрах, то в коротких перемириях, дай Бог памяти… всю жизнь! Давно кануло в Лету то время, когда билась об пол посуда, хлопали двери, осыпая белую взвесь штукатурки, и супруги разъезжались по разным квартирам. Впрочем, разъезжались ненадолго, только лишь для того, чтобы потом бурно мириться, обещая друг другу всё возможное и невозможное…

Единственный сын Егор, по молодости лет, принимал то сторону матери, то сторону отца. А когда окончательно повзрослел, сказал:
- Вы два сапога - пара. Живите, как хотите!
И уехал в далёкий город Экибастуз.
С того самого момента, как сын уехал, будто что-то окончательно сломалось между Максимом и Марией, как та кукушка в часах, которая перестала отсчитывать часы их счастливо-несчастной жизни. Мария резко набрала в весе, заедая тоску по сыну всем, что попадалось под руку. В короткий промежуток времени между супругами пролегла не просто трещина – пропасть, проложить мосток через которую не мог (или не хотел) ни тот, ни другой. И как-то само собой случилось, что в моменты наивысшей обиды на мужа Мария научилась оглашать приговор, не подлежащий обжалованию:
- Я с тобой – в контрах!
А после оглашения приговора замолкать на три-четыре долгих дня...
На первых порах Максим Петрович огорчался, а теперь привык и даже стал находить в тишине упокоение для души, как если бы кто-то милостиво выключил орущее радио или прогнал надоедливую муху.

Тишина… Какое сладкое слово!
Его Максим Петрович полюбил точно так же, как старые, затасканные до дыр валенки; как любимую, с большими заплатами на локтях, телогрейку… Или кота Маркиза, что путается под ногами, когда выпрашивает еду… Или фикус, с которым давно общается мысленно, обращаясь, словно к родному сыну:
- Ну, что, Егорушка? Как твои дела? Поливать тебя сегодня али не надо пока?
И тыча корявыми пальцами в кадку с цветком, удовлетворённо качать головой…

Однажды Максим Петрович оплошал: ему показалось, что обращается к фикусу телепатически, а на самом деле оказалось – вслух.
Мария посмотрела на мужа долгим пронзительным взглядом и постучала пальцем по лбу:
- Совсем, старый, с ума спятил? Цветок «Егорушкой» кличешь?
И заплакала.
Максим Петрович сконфузился и вышел вон…

Егор, конечно, звонил родителям, но не настолько часто, как хотелось бы, а приезжал и того реже.
- Сынок, когда внучат нам подаришь? Пора бы уже семью завести.
- Как только - так сразу, - уклончиво отвечал Егор.
Когда наступит это «сразу», никто не знал, и каждый из супругов плыл по волнам одиночества, полагаясь только на свои собственные силы. Мария всё чаще пропадала у соседки, а Максим Петрович повадился на рыбалку. Но если звонил сын, оба клялись, что всё в порядке, и лучше и быть не может…

Максим Петрович бесцельно бродит по двору: завтра надо бы поленницу переложить, того и гляди обвалится, и последнюю смородину обобрать. И перила у крыльца подправить – вон, гвозди повылазили, того и гляди, руку поранишь… Но всё это случится завтра, если Мария смягчится, а сегодня нет ни настроения, ни желания…
От нечего делать Максим Петрович заглянул в курятник. Пошарил в курином гнезде и с радостью изъял у несушки единственное яйцо. Покатал его в ладонях, ощущая живое тепло, задумался на мгновение – «может, отнести Марусе?», но передумал, легонько тюкнул находку о притолоку двери. Раздался треск, яйцо покрылось сетью мелких морщин. Максим Петрович отколупнул жёлтым ногтем скорлупу, вышел на свежий воздух и, высоко запрокинув голову, открыл вожделеющий рот…

В эту секунду синее, в мелких перистых облаках небо вдруг завертелось-закружилось, а яблоня, притулившаяся к стене сарая, покачнулась и рухнула оземь…
В голове Максима Петровича послышался свист, затем раздался громкий щелчок, после которого наступила вязкая, как жижа в колхозном свинарнике, тишина. И тишина эта была не та, что рядом с Марией! Это была мёртвая, звенящая тишина, манящая за собой куда-то за край сознания, в далёкое неизбежное и вечное…
- Максимушка! – раздался в этой тишине знакомый до боли голос, но как бы Максим Петрович не напрягал внутреннее зрение, как бы ни пытался сосредоточиться, не мог понять, кто зазывает и манит его – то ли покойная матушка, то ли жена…

Свекрови невестка не понравилась сразу:
- Не по себе, Максимушка, дерево рубишь! Нос у Марии картошкой, значит, норовистая, как колхозная кобыла Шельма. Не женись на Марье!
Но Максим пошёл поперёк материнского слова, и не пожалел потом ни разу! Мария оказалась весёлой, в противовес характеру мужа, работящей и к тому же верной женой. Прощала ему, хотя и с трудом, всё то, о чём догадывалась или о чём нашёптывали соседки. Только переезд сына в далёкий Экибастуз мужу простить не смогла:
- Из-за тебя, дурень, дитё в такую даль подалось!
- Отчего же из-за меня?
- Ты всю жизнь паскудничал, а я прощала. От скандалов Егорушка наш убёг!
- Чего же терпела, а не развелась?
- Дурой потому что была.
- А теперь поумнела?
Максим Петрович ехидно прищуривал глаза и злился, как кот, которого застали на месте преступления, за поеданием сметаны, и прогнали в самый неподходящий момент.
- Где он, этот Экибастуз? - ворчал про себя Максим Петрович. – Не жилось Егору в родном селе, город ему подавай! А что в городе хорошего? Ни-че-го!

- Максимушка, - вновь услышал старик знакомый голос. – Открой глаза, ирод! Перепугал ведь насмерть.
Старик сделал над собой неимоверное усилие, почти такое же, как тогда, когда возводил свой пятистенник и в одиночку поднимал тяжёлые струганные брёвна.
В ту же минуту яркий лазоревый свет так полоснул глаза, мощным потоком хлынул в зрачки, что Максим Петрович зажмурился.
- Ой, слава тебе, Господи! Очнулся.
- Мария, ты ли?
- А кому быть-то, окромя меня?
- Где я?

Максим Петрович огляделся по сторонам, попытался встать… Напротив – зияющая чернотой дверь сарая… Старая, всё ещё плодоносящая яблоня… Максим Петрович посадил дерево в тот день, когда Егору исполнилось семнадцать…Старик поднял взгляд: над головой плескалось ослепительно-синее небо.
Максим Петрович почувствовал неясное беспокойство и раскрыл крепко сжатую ладонь: яичная скорлупа, словно причудливая мозаика, белым крошевом впечаталась во влажную кожу руки.
- Видать, давление скакануло, - пролепетал старик и прямо взглянул на жену.

Мария сидела подле него, как сноп соломы, который кое-как собрали в кучу и бросили посреди двора. Седые волосы, выбившиеся из-под платка, лёгкой серебристой паутинкой вились на ветру. Длинная широкая юбка распласталась вокруг неё, точно сдувшийся парашют. Бинт на пальце размотался, и теперь белой змейкой готов был улизнуть от хозяйки…
А глаза у Марии… Таких глаз Максим Петрович не видывал уже давно, слишком давно! Оказалось, эти глаза – глаза той самой, прежней Мани, его Маруси! Испуганные от пережитого, и счастливые от того, что всё хорошо закончилось, и такие яркие, словно голубое небо августа.
- Маруся, дай-ка твою руку, перебинтую, - тихо сказал старик и отчего-то закашлялся.
- Пойдём, Максимушка, в дом, там и перебинтуешь.
Максим Петрович, стряхнул с ладони остатки скорлупы и подумал:
- Надо же, какая хрупкая…
Кряхтя, поднялся, и, опираясь на плечо жены, заковылял домой.
Да здравствует ирокез!
- Чудачка, ей-богу,
А с виду - обычная девочка,
Короткая чёлка,
И платье в горох - по коленочку.

- Что там носилось,
Забыла наверное, мама?
- Причёска "гарсон"
И модные джинсы "Монтана",

И томная Дитрих,
И длинноволосый квартет...
- Господи ,мама,
Какой ты у нас раритет!

- А что ,было время,
Мы строили БАМы и ГЭС!
- Скажи ещё лучше:
"Да здравствует КПСС!"

- А что, было время,
Причёска с начесом "бабетта",
Володя Высоцкий
И лучшая в мире ракета,

А вы чем гордитесь,
Пирсинг, тату, ирокез?
- Опять ты за старое?!
Слава КПСС!

- А что, было время,
Какие свершенья в искусстве!
- И не было секса,
И дети рождались в капусте...

- Маёвки, речёвки,
И Вовка с десятого "А"...
- Вы с ним целовались?
Чудачка ты всё-таки, ма!

- Ах, времечко- время:
Визбор, Синатра, Бернес...
- Да ты у нас - мастадонт!
Да здравствует ирокез!

- Чудачки мы, дочка!
И дался нам этот прогресс...
- Вы жили в эпоху застоя!
- Слава КПСС!"
Ещё раз о любви к ГАИ
Воскресный день…
Мы с мужем едем на рынок – купить хлеба и молока. В спешке (дома ждут срочные дела) я забываю пристегнуть ремень безопасности. Вдруг за поворотом, как чёрт из табакерки, тормозит гаишник.
- Почему не пристёгнуты?
- Спешим, забыла пристегнуться.
- Выписываю вам штраф, - строго говорит гаишник.
- Подождите! Дело в том, что у нас на штраф денег нет.
- А что так?
- Мы только что из Крыма вернулись, сами понимаете – без копейки.
- Ну, и как там – в Крыму? Новый мост видели?
- А как же! Прекрасный мост!
Минут тридцать мы рассказывали представителю порядка про мост, Генуэзсскую крепость, про море и многое другое…
Гаишник внимал с живым интересом… Пожалел. Отпустил.
Лишь на прощание сказал:
- В следующий раз будьте аккуратнее.
- Обещаем!

Утро понедельника как-то сразу не задалось: кофе убежало; муж во время бритья порезался, а я забыла папку с документами – пришлось возвращаться.
Слегка взвинченные садимся в машину и едем на работу. Естественно, не пристегнувшись! Улица совершенно пустынна, ничто не предвещает беды. Неожиданно из кустов, с жезлом в руках появляется молодой гаишник. Вот так сюрприз! Муж тормозит, прижимаясь к обочине и мысленно оплачивая штраф за нарушение…
Вдруг из кустов выныривает «тот самый» гаишник с рынка и что-то быстро говорит коллеге, доверительно хлопая при этом по плечу. А нам, как старым знакомым, машет рукой – «езжайте»!
Думаю, короткий монолог звучал примерно так:
- Отпусти этих бедолаг, у них денег на штрафы совсем нет.
После этого случая мы с мужем сделали вывод: не стоит искушать судьбу в третий раз!
И теперь, независимо от того, спешим мы или нет, обязательно пристёгиваем ремни безопасности. И добротой гаишников не злоупотребляем – их терпение может оказаться не безграничным!
ЯБЛОКИ
Мы словно два яблока на одной ветке,
Кому-то солнца досталось меньше, кому-то – больше,
Такие случаи, знаешь, довольно не редки:
Ты сладок на вкус, но мой аромат - тоньше.

Мы сутками грели на солнце с тобой бока,
Подставляя светилу округлости попеременно,
И кричали нам с небушка облака:
- Поспевайте скорей!
Поспевайте скорей
Непременно!

Мы с тобой научились встречать налетевшую тучку,
И вместе держаться за ветку в момент урагана…
Тебя вдруг сегодня сорвала женская ручка,
И положила в карман своего сарафана…

А я в одиночестве гордом осталась на ветке
(Как трудно одной, если делишься с кем-то любовью!)
И с горя упав за забор к престарелой соседке,
Лежу я теперь на земле, возле грядки с морковью.

Но есть притяженье на свете сильнее магнита!
Но есть притяженье одно на двоих – это точно…
Моя сердцевина отныне разбита, разбита!
И мякоть моя стала кислой и вовсе не сочной.

Давай будем вместе…
Пусть в верности каждый клянётся,
Ведь наша любовь в каждой строчке скрижалей воспета!
Пусть яблоком спелым вращается красное Солнце,
И жёлто-зелёным вращается наша Планета.

Сколько же в нашем саду удивительных яблок?
Видишь огромное? - Это поспела Селена…
День догорает. Сегодня он ветрен и зябок.
Сбор урожая. Пахнет дождями и сеном…

Родом с планеты Скитальцев
Нелепо и странно
Устроен наш мир!
В нём я – одинокий странник…
Как будто корабль «Титаник»,
Ушедший к границам дальним,
Когда воссиял Альтаир.

Всего только шаг от рисунков наскальных -
До взлёта в эфир ракеты,
И ты - одинокий странник,
Не любящий думать об этом.

Секунды летят, как снежинки - споро,
Но даже эпохи и эры - не в счёт!
Наш мир – театр одного актёра,
А кажется, всюду – народ.

И судьбы наши давно вписались
В мудрёный библейский сюжет,
Когда мы плакали, боги смеялись,
Пока не настал Рассвет.

Вспышки открытий –
Как молнии вспышки!
Ньютон, Эйнштейн и Кюри…
Мы одиноки, наверное, слишком –
Аборигены Земли.

Идеи роятся, как в улье – пчёлы!
Для счёта не хватит пальцев…
Мы все: президент, хлебороб и учёный -
Родом с планеты Скитальцев.

Мышью летучей - ночь за окном,
Будто картина - в подрамнике…
И хочется думать: со мной заодно –
Месяц, которому быть суждено
В ночи одиноким странником.