Самарские судьбы

Самара - Стара Загора

Мои произведения

+431 RSS-лента RSS-лента
Автор блога: Светлана Тен
Мать


- Христос воскресе, Гришенька! Христос воскресе, Алешенька! – Александра Ивановна разложила пасхальные яички на могилы. Тяжело опустилась на скамеечку в ограде. – Вчерась пионеры приходили, с Победою поздравляли. Спасибо, говорят, что такого сына-героя вырастили. А я им говорю: «Я их троих растила: Гришу, Ванечку и Алешу. Да не одного не уберегла... Так и осталась в сорок с хвостиком безмужняя да бездетная…»

Она замолчала, достала из кармана выцветшего пальто платочек, приложила к глазам.
- Как похоронка-то на батьку пришла, Ванечка собрал рюкзак и подался в военкомат. Алешка-то, говорит, вона мужик уж, девятый год пошел. И дров заготовит, и землю вспашет. Уж как я плакала, как кричала: «Не пушшу! Не пушшу! Мал ишшо!» Так ить два года себе приписал и ушел фрица бить. Покрестила его на дорожку. Слезу смахнула да дальше жить пошла. Робила да молилась. Думала, сердцем смерть отгоню. Дни и ночи ждала. Вскакивала рано поутру, в окно глядела: вдруг вернулся кто.

Александра Ивановна надрывно вздохнула, поправила выбившуюся из-под цветастого платка прядь белых, как снег, волос.
Супруги Потаповы с внуком прошли мимо ограды, поздоровались: «Христос воскресе, Шурочка!». Поклонились. Она кивнула: «Воистину воскресе!».

- Внучок-то у Потаповых вона взрослый уж мужик. Институт по строительству кончил. Точно как ты, Гришенька, когда на войну уходил, - мать посмотрела на пожелтевшую фотографию сына на памятнике, молодого и крепкого, затеребила платочек в руках. – Это Лены сын-то. Леночку-то Потаповых помнишь, Гриша? Семилеточку-то бойкушшую? Ты на войну, а у ей зубы выпали. Алеша-то её спас. Из полыньи выташшил по весне. Вскрываться Енисей-то стал, а они бежать туда, играться. Чё с их возьмешь, с детей-то. Её-то выташшил, а сам снемог, силов-то не осталося… Мужик, - горько усмехнулась она. - Какой ишшо мужик-то. Девятый годок шел - дитё.

Она расправила платочек и вытерла помутневшие глаза. Вскинула голову к небу. Где-то пел свою весеннюю трель зяблик, словно не мог нарадоваться этому неповторимому «утру года», надышаться сибирским воздухом родины: «Чинь-чинь-чинь-тья-тья-твирьвиривирьвирь-чуврррищ». И под конец «звона» ухарский «росчерк» - "фьюить!", мол, весна пришла, Христос воскрес!
- Зяблик заливатся, слышишь, Алешенька, - прошептала Шура дрожащим лицом. – Уж больно тебе нравилися певуны эти звонкоголосые. «Мама, пойдем пшена хоть отнесем зяблику, а то некогда ему и кушать-то поискать, все поет, весну зазыват!» Помнишь, как сказывал про его, Алешенька? – она сидела, с полными слез глазами, покачиваясь, глядя в великую даль.

Небо над ней было таким чистым и ясным, бескрайним и пронзительным. И по-летнему желтое солнце грело её старое ослепшее лицо. Уже таял последний снег, превращаясь в звонкие ручьи. Еще вчера, казалось, мертвые деревья наливались соком жизни. Бескрайний лес шумел своими майскими кронами в унисон бойким зябликам и юрким синичкам. Шурша шишками, пробегали по стволам деревьев белки, распушив пепельно-рыжие хвосты. Среди прошлогодней пожелтевшей травы тоже пробивалась жизнь – молодая ярко-зеленая поросль.

А Шуре было все равно. Над ней было вечное горе и неутолимая печаль. У неё никого не осталось, никто её не мог ни потревожить, ни обрадовать. Муж, Степан, в братской могиле на Смоленщине, двое её сыновей покоились тут рядом, при ней, под Канском, а средний, Ванечка, канул в безвестность, растворился во тьме войны.

- Где ты, Ванечка? Одинешенько тебе без братовьев и батьки-то? – Александра Ивановна помолчала немного, накручивая на палец платочек. – Мы с тобою всегда похожие были, Ванечка. Помнишь, баба-то Дуня, бывало, глянет на тебя, руками заплешшет да приговариват: «Кареглазый да курчавый, нашенский Ванятка-то, Егоровский». Теперича мы с тобою еще шибче похожие. У нас с тобой одинаково никого нету. Сироты разгорькие.

Она обхватила лицо руками и затянула скорбно:
- Э, уж я сяду, сиротинушка,
Да на дубовую на лавочку,
Э, под красное окошечко,
Что под красное под косящестое.
Я пущу-то свой звонкой голос
Что по чистому-то полюшку,
Я ко матушке Божьей церкви,
Ко широкому я кладбищу,
Ко своему родному детушке
Ты раздайся, мать-сыра земля,
Раскатитеся, белы камушки,
Откройся-ка, гробова доска,
Выходи, родимый детушка.
Прилети ко мне, сиротинушке,
Уж ты серою кукушечкой…

Слова выходили из неё глухо и больно. Шура сидела тоскующая, простоволосая, со смутным лицом. И идти ей было некуда. Родной её дом был пустым. Маленький, покосившийся, обмазанный глиной, выкрашенный когда-то давно голубой краской, с кирпичною печной трубой, он был похож на мертвого человека. Она и сама была мертвою. Пройдет еще немного времени и дом тот сравняют с землей. И место их жизни зарастет свободной травой. И не останется от них следа.

Сердце защемило больно. Легла она между могилами, распластала морщинистые руки, словно укрывала от лиха детей своих: Гришу и Алешеньку:
- Вас нету, и я неживая. Были бы живы, женилися бы, сколько внучат нам с дедом народили, сколько делов свершили. А теперича чё ж? Теперича умерли вы. Забрал вас Господь. Миротворцев-то забрал, сынов Божьих. Одесную себя посадил. А Алеша-то сердешный такой был, милостивый. Всех ему жалко было: человека ли, животинку ли. Всех любил. На земле, видно, нельзя ему было, тут ничё не готово для детей, - прошептала мать в землю мертвым сыновьям. – Мне-то чё ж делать? Одной-то жить небось и не к чему. Да и старая я и умом, и телом стала. Не нужна никому. Господи, ты б забрал меня, окаянную. К ним, к детям, к мужу.

Вечерело. Первые звезды появились на небе, несмело засветились, точно открывая удивленные и добрые глаза, неподвижно всматривались на лежащую на могиле женщину в цветастом платке.
«Чуви-чуви, чуви-чуви-пырр-пырр-чуви-чуви», - приглушенно засвистел сыч. «Шур-шур-шура-шура», - мелькнула на дереве белка.

Женщина отняла лицо от земли, и показалось ей, будто Степан зовет её из дальнего неба, с той ясной звезды, не промолвив ни слова, одним своим слабым вздохом. Шура утомилась и уснула на могиле.

Утром нашел её неживую пожилой седовласый сторож Пахомов.
Похоронили Шуру с детьми, в оградке. Покосившийся дом её снесли. На месте том сначала выросла трава, потом установилась роща. Заводил в ней свою щегольскую трель зяблик: «Чинь-чинь-чинь-тья-тья – фьюить…».Желтогрудые синички ритмично подпевали: «пиньтЮ-пиньтЮ-цитИ-цитИ-циньцитЯ-циньцитЯ..." Иногда пролетали над рощей белоснежные величавые кликуны, далеко разнося трубный клич: «Ганг-го, ганг-го…».. Деревья устремляли молодые кроны в бесконечность и что-то важное шептали миру. Длинноухие белки, распушив свои рыжие хвосты, замирали на ветвях, вслушиваясь в звуки Божественного бытия. А небеса иногда проливали слезы над той рощей, оплакивая Шуру, её мужа и детей, и все неразумное человечество.
РАЗМЫШЛЕНИЯ НА ТЕМУ

Мой сосед, дядя Коля, сломал руку, аккурат в «красный день календаря». Любит у нас народ по первому гололеду что-нибудь себе сломать. Вот и дядя Коля не упустил такой возможности. Бесхлебье погнало его в магазин. Да ещё по скользкой дорожке. Коммунальщики наши в ноябре ещё в летаргическом сне находятся. Они свято верят, что зима на Урал всегда приходит вовремя, по календарю. И каждый год сводят брови в одну точку, когда эта Снежная Королева вдруг неожиданно захватывает наш городок, как татаро-монгольское иго Русь.

Дядя Коля живет один. Дочь и внуки живут на очень Дальнем Востоке, на таком дальнем, что, как говорит дядя Коля, телефон годами не ловит. Жена умерла десять лет назад. Так и остался старик наедине со своей пенсией. Правда, тетя Маша с пятого этажа давно питает к дяде Коле нежные чувства, но он верен памяти своей жены. А потому с тетей Машей пенсионер только дружит. Узнав о том, что дядя Коля пал жертвой гололеда, тетя Маша взяла его на поруки. Носила ему пироги, котлеты, супчики, в магазин бегала по той же вражеской дорожке, каждый раз рискуя собой. Но тут приключилось у тети Маши счастье великое – правнучка родилась. А потому дядю Колю обалдевшая от восторга тетя Маша поручила мне, как человеку ответственному и «сердешному».

Накупив в магазине всяких вкусностей, я отправилась к дяде Коле с обходом. На холостяцкой, но уютной кухне весело шумел старенький блестящий самовар. Он стоял во главе самодельного, добротно сколоченного стола с резными ножками и был важнее даже самого «Саратова», артефакта советского прошлого, компактного и надежного холодильника, совсем не похожего на нынешние «Самсунги, «Боши», «Занусси», «Атланты», просторные и функциональные «браки по расчету».

Уж не помню, после какой рюмки чая зашел у нас разговор о жизни.
- Жизнь, Света, стала какая-то гнусная и тупая. Э-э-х! Где ж вы мои годы юные? Вот, раньше я жених был. Или ухажор. А теперь бы я кто стал? – спросил дядя Коля, подняв брови, и складки на его лбу стали еще глубже.
- Кто? – удивленно нахмурилась я.
- Кто-кто? Партнер или бойфрееенд, - растягивая букву «е», произнес старик, взмахнув здоровой рукой. - Раньше у нас вместо секса любовь была. А теперь что?
- Что? – пристально посмотрела я ему в глаза и слегка подалась вперед.
- А теперь разврат выдают за сексуальность и умные дядьки-сексопатологи учат камасутре, демонстрируя позы. Телеящик вообще смотреть паскудно. Сериалы то пошлые, то кровавые, то тупые. А между ними рекламы… «Все впитало. Круто! Да! Не осталось и следа! Все тип-топ! Каждый день пятизвездочная защита от Олвейс!» Тьфу! Ты понимаешь, ведь памяти у меня не стало совсем. Который раз не помню, зачем в магазин пошел, куда пенсию спрятал. А тут стишок запомнил – не выдолбишь! Лучше б Пушкина стихи рекламировали что – ли… иль Лермонтова. Да у нас в России, небось, и женщин- то столько нету, сколько про прокладки реклам в день! А Петросяны эти всю страну прохохочут. Как бы плакать не пришлось, - дядя Коля пессимистично вздохнул, чертя ложкой по скатерти какие-то замысловатые фигуры. – А «Фабрика звезд»? Это ж кому в голову могло такое прийти: собрать бездарей с одним мозжечком на всех! Разве отец мой на фронте вшей кормил, а я в цеху от голода падал для того, чтобы сопливый пацан с розовыми щеками и бутафорскими грудями из ваты вместо Люды Зыкиной про большое счастье пел? А Хиля с Пьехой недоумки с мотней да девки голожопые заменили? Раньше эстрада была, а сейчас шоу-бизнес. У кого денег побольше, тот и рот открывает. «Зайка моя, я твой зайчик, ручка моя, я твой пальчик…» Тьфу! Или, вот, идешь по улице, а навстречу тебе люди идут. Другой раз, вроде, и тело красивое, и лицо смазливое, и одет, как модель, а все какое-то ненастоящее, фальшивое что ли. Не стало взгляда горящего, глаз бездонных. У Наденьки моей глаза такие были. Тонул я в них. Душа в них была. А знаешь, какое это счастье – в глазах утонуть?
- Я про это читала, - вздыхая, тоскливо посмотрела на старика.

Помутневшие глаза дяди Коли заблестели хрусталинками слез и стали тонуть в воспоминаниях. Кружево морщин на лице стало ещё глубже и печальнее. Старик отвернулся, делая вид, что смотрит в окно. Надрывно вздохнул, вытер глаза рукавом. Затем нацепил очки, густо перемотанные скотчем, и взял в руку ворох бесплатных газет, которые перед выборами нам щедро разбрасывают в почтовые ящики.
- «Человек, имеющий работу, не должен быть бедным!» Ну! Все правильно! Все с нами, с пенсионерами, правильно. Подыхайте, господа пенсионеры! Отработали свое! Дайте и другим богатыми побыть! А мы ведь и в войну, и в советское время не за богатство трудились. За идею, - дядя Коля посмотрел на меня тусклым безнадежным взглядом, раскрывая очередную «брехаловку». – Мы ведь в коммунизм верили, в светлое будущее, как монахи в Бога верят. Вот ты, Света, в Бога веришь?
- Я в церковь хожу, - смущенно ответила я, потупив глаза в пол, словно в чем-то была виновата. Помолчав немного, добавила. - Редко, правда. Думаю, в душе каждый верит.
- В душе, - дядя Коля усмехнулся. Глаза его стали мрачными и задумчивыми. – В душе можно и зарплату получать, и мерседес купить. Только это не значит, что это у тебя есть. Так и с Богом. Вот и я хожу в церковь, свечки ставлю, «Отче наш» выучил. Икону купил, в красный угол поставил. Молюсь иногда. А в сердце Бога пустить не могу. Не получается. Коммунизм пустил, а Бога не могу. Нет его во мне. Грязный я. Гордый. Ни прощать, ни каяться не умею.

Я взглянула на клочок низкого ноябрьского неба в крашеной раме кухонного окна. Обреченно вздохнула. Я вспоминала Бога и ходила в церковь, когда жизнь зажимала меня в кулак, словно жертву. И всегда: «Дай, Господи!», «Помоги, Господи!» И никогда: « На, Господи!», «Ради Тебя, Господи!». Не прощать, не любить, не каяться тоже не умела.
- Дядя Коля, еще чаю?
- Наливай! Чай не пьешь, где силу возьмешь? Чай попил, совсем ослаб! – весело ответил сосед.
Я наливала чай в кружки, разглядывая свое вытянутое изображение в пузатой, зеркальной поверхности самовара. Разрезала кекс, подсыпала в вазу печенье.
- И вот ведь какая жизнь сейчас настала. Не жизнь, а парадокс один. Права теперь у всех, а правды ни у кого. Церквей много, а веры мало. Правой крестимся, - дядя Коля осенил себя крестным знамением. - Левой целимся, - он постучал ладонью по гипсу.
- В точку, дядя Коля! В точку! – я подняла указательный палец к потолку.
- Да кабы в точку! В человека! Прямо в сердце!– старик постучал себя по груди. – Я ведь всю жизнь думал, что вверх иду, к коммунизму, к светлому будущему. Мир хотел завоевать, чтобы он крутился вокруг меня. А получается, по горизонтали полз, как червь земляной. Низко-низко. Одно понял: Бог - не коммунизм. Он не предаст. Стало быть, и мне предавать Его нельзя, потому как я в этом мире никому не нужен, кроме Бога.

Дядя Коля сидел в раздумье, вглядываясь в дымок от чая, который причудливыми светло-серыми, почти прозрачными, лентами струился к потолку, растекаясь вглубь кухни и исчезая в никуда.

А я ещё долго сидела у остывшего самовара, смотрела на жилистую избитую временем руку дяди Коли и думала, сколько среди нас ещё таких вот дядей колей, которых научили верить в идею. А потом идею эту сломали, растоптали и выбросили на свалку вместе с дядями колями. И они остались без веры, потому что верить в Бога им запретили. А теперь дяди коли мечутся: в прошлое уже не вернешься, в настоящем - они чужие, а будущего у них нет. Так и живут нигде, ожидая конца, отживая свое одиночество.
Танька-дурочка


Сегодня мне опять приснилась Танька. Танька-дурочка из моего детства. Она стояла в застиранном платье цвета уставшего солнца посреди детской площадки нашего уютного двора возле покосившихся каруселей и улыбалась мне. В руках у неё был небольшой малиновый мячик с двумя голубыми полосками. Потом она растворилась в бледно голубой дымке, оставив сладко-горькое послевкусие.
Таньку в нашем провинциальном уральском городке знал каждый третий. Жила она с матерью в однокомнатной квартире по соседству с нами – на одной площадке. Дом наш был самый большой в микрорайоне – пятиэтажный, восьмиподъездный. Народу проживало в нем словно муравьев в муравейнике. Возле каждого подъезда лавочка. На ней всегда восседали бабульки - «смотрящие» в платочках. Про нас, детей, они знали все. Тогда в семидесятых, восьмидесятых в каждой семье было по два, а то и по три ребенка. Жизнь советских детей протекала во дворах. Мы прыгали в неровно начерченные мелом «классики», пытаясь не попасть банкой из-под гуталина или гэдээровского крема с насыпанным песком на черту. Попал – все! Остаешься на «второй год». Прыгали в «резиночки», выходили всем двором играть в казаки-разбойники, в «наших» и «немцев», зарывали в таинственным местах «секретики», ловили майских жуков и сажали их в спичечные коробки, отчего те впадали в коматозное состояние. Зимой с оголтелым гиканьем (сейчас это называется драйвом) неслись на деревянной доске с ледяной горки, катались на коньках, разбивая носы в кровь, делали в снегу «бабочек», лепили снеговиков, снежных баб и их детей. Войдя в роль, сами становились похожими на детей снежной бабы. Играли месяцами и зимой, и летом. Мы сами формировали и заполняли свой день. Без участия взрослых. Им было не до нас. Они строили светлое будущее. Приходилось учиться на своих ошибках – взаимоотношения, микроклимат в коллективе, разборки и даже драки.
Танька была старше меня на два года. Её мать, Екатерина Семеновна, в народе Катька-бульдозер, родила её, как говаривали взрослые, «в девках» – нагуляла. «Девке» было тогда почти сорок. Она была некрасивая с мелкими, словно бусинками, глазами, большим ртом и рыхлым носом. Фигура её больше напоминала фигуру сумаиста: маленькая голова с жидким хвостиком сразу перерастала в мощные плечи и руки, плечи – в округлый живот. Все это уверенно держалось на сильных коротких ногах. Она работала уборщицей в школе за семьдесят рублей в месяц и хотела простого бабьего счастья. Счастье родилось умственно отсталым. В медицине это называется «олигофрения», в народе – «дебилка», «идиотка», «психичка» или просто - «дурочка». «Танька – дура, в лес подула, шишки ела, обалдела! Танька-дура, Танька-дура: нос картошкой, губы плошкой!» – стройным хором дразнили дворовые дети, строя немыслимые рожицы, изображали её походку, речь и манеры. Все это сдабривалось громким смехом. Я старалась не участвовать в этой травле, но и поперек толпы не шла – не хотела быть белой вороной. В советском прошлом не принято и неудобно было быть против всех, и даже опасно. «Один за всех, все за одного» иногда означало все против одного. Все были против Таньки. И я. Как все. Хотя и Таньку, и Катю мне было жалко.
Жили они тихо и бедно. Из мебели в квартире были изношенный временем малиновый диван с проплешинами и ободранными углами, кровать с железными спинками-прутьями и панцирной сеткой да круглый стол, покрытый цветастой клеенкой. На облупившемся деревянном полу вдоль комнаты лежал домотканый пестрый половик, на стене - тонкий маленький коврик с оленями. Несмотря на чистоту и аккуратность, в квартире пахло Танькиной болезнью. Химический запах лекарств смешивался со специфическим запахом мочи. Мама брала меня с собой всякий раз, когда приносила Кате овощи и фрукты с нашего сада. Она хотела, чтобы я выросла доброй и милосердной.
Пока взрослые разговаривали, я сдавала Таньке технику чтения – читала сказки, рассказы, декламировала стихи наизусть. В девять лет у меня были свои планы на жизнь – быть лучшей ученицей в классе и стать актрисой, причем, тоже лучшей. И мне казалось, что Танька слушала и понимала. Кроме мамы она была единственным моим зрителем. Но мама только улыбалась моим мечтам, а Танька в меня верила. Она садилась за стол прямо напротив меня, неизменно прижимая к животу небольшой малиновый мяч с двумя голубыми полосками.
В моменты кульминации она эмоционально запрокидывала голову, протягивая к потолку руки с мячом, и ухала словно филин: «у-ху!», «у-ху!». Иногда в её косоглазом взгляде было что-то собачье – скулящее и безысходное. В эти мгновения она медленно опускала голову на мяч и тихо подвывала мокрыми толстыми губами: «а-у», «а-у». На кухне в унисон ей причитала Катя:
- Я, Галина Сергеевна, Бога молю, чтобы терпения дал, чтоб не оставил нас с Танечкой. Страшно подумать, что с ней будет, если меня не станет. Иногда во сне так сердце замирает, что и не бьется совсем. Вскрикну вдруг, проснусь, задышу, прислушаюсь. Нет, живу пока. На Танечку взгляну, а она не спит, глаза раскроет, руки потянет: «Ама, ама! Ни нада, ни нада!». Господь слышит её и еще сил мне дает на этот день. Знает, видно, никому она здесь, кроме меня и не нужна.
Я стояла у дверей комнаты и слушала Катино бесконечное горе, а Танька била руками по мячу и кричала: «Ще! Ще!»
Однажды я спросила маму:
- Мам, а разве Бог есть?
Мама напряженно посмотрела на меня:
- Почему ты спрашиваешь? Нет, Бога нет. Его придумали древние люди, потому что не могли объяснить многие физические явления. А сейчас наука все объяснила. Вы ведь проходили в школе. Забыла?
- Тогда почему ты не расскажешь об этом Кате? Зачем она молится? Кому? Если Бога нет? И почему наука не может вылечить Таньку? Наука ведь все знает.
Мама смутилась и нахмурила лоб. В её взгляде появилась растерянность:
- Иркин, Воробыш, ты задаешь недетские вопросы. Это все очень сложно. Наука, конечно, еще не может объяснить всего. Она все время развивается.
- А когда она разовьется? Когда сможет вылечить Таньку? Когда Танька состарится и умрет? И вообще, почему Танька такая родилась? – я пытливо заглянула маме в глаза.
- Природа дала сбой, - неуверенно ответила мама.
- Почему?
- Я не знаю, Иркин, - мама выбросила белый флаг.
Больше мы никогда не возвращались к этому разговору. Но одно я поняла уже тогда, как бы наука не развивалась, а океан непознанного, неизведанного, непостижимого будет существовать бесконечно.

С каждым годом Таньку я навещала все реже. Наши встречи становились короче. У меня поменялись планы на жизнь: я уже не хотела быть лучшей, не хотела быть актрисой. Детская мечта кончилась. Я опустила занавес. Зрители мне больше не нужны. Я взрослела, приспосабливалась к жизни. Хотела жить красиво, весело, не напрягаясь. Во мне крепло равнодушие и цинизм.

В тот июльский день было жарко. Утомленный градусник за окном показывал тридцать четыре в тени. Раскаленный шар солнца неподвижно висел в чистой лазури неба. Слабый ветер обжигал. Расплавленный воздух был похож на пленку, сквозь которую изображения слегка искажались и медленно плыли. Деревья, трава, цветы устало дремали под пылающими лучами солнца. Люди двигались лениво, как бы нехотя, поминутно вытирая блестящие от пота лица и шеи. И только мы, дети, были рады жаре. Жара на Урале могла закончиться внезапно, с очередным дождем. Лето в этот день было похоже на настоящее, южное, почти как в Сочи, а не на средне уральское, умеренно континентальное и неустойчивое.

Я и сестры-близнецы Пахомовы, Желька и Женька, сидели на скамейке возле подъезда в тени раскидистой старой яблони, вдыхали сладкий аромат липы, смешанный с благовонием мяты, ромашки и сухой травы, и вели «светскую» беседу. Точнее, беседу вели Желька и я, а Женька читала книгу. Она читала всегда и везде: дома, в школе, на улице, в автобусе, в магазине. Кажется, Женька родилась с книгой, как с необходимым для жизни органом. Росла Женька, росла и книга. Её прелестная головка вмещала в себя всю Ленинскую библиотеку.

Желька( Анжелика) явилась на свет на десять минут раньше сестры смазливой и вольной. В свои тринадцать она, в отличие от меня, больше напоминающую недокормленного суслика, была похожа на распускающийся бутон прекрасного цветка. Через шифоновую блузку на месте грудей просвечивали два волнующих бугорка. Бедра округлились и стали шире выточенной талии. Во взгляде появилась томная женственность. Пухлые губки складывались в легкую печаль. На неё обращали внимание и наши одноклассники, и мальчики постарше. Желька, конечно, предпочитала великовозрастных.

Разговоры в тот день были о них, о мальчиках, ибо мы решительно входили в пубертатный период жизни. Нам казалось, мы говорим о любви, хотя и не представляли, что это такое.
Наше пустословие Женька разбавляла «наукой». Рассказывала о Древней Греции. Рассказывала легко и увлекательно, как Елена Андреевна, наша литераторша. Впоследствии Женька станет обычным бухгалтером в обычном Управлении культуры.
Болтовня неожиданно прервалась продолжительным скрипом двери подъезда. Сначала из-за двери показался малиновый мячик с двумя голубыми полосками, затем Танька, высокая, крепкая, в выцветшем желто-оранжевом платье, чуть выше колена, бережно прижимавшая мячик к своей груди, словно дитя. Густые ореховые волосы были аккуратно собраны в тугой конский хвост. Она повернулась в нашу сторону, повела косыми глазами, улыбнулась открытым ртом. Так и стояла с минуту. Затем задрала голову к небу, подняла мяч вверх и восторженно произнесла:
- Лава огу! Лава огу! Лава огу за сё!
Желька с издевкой хлопнула в ладоши:
- О! Дура вышла на прогулку! Эй, дура, ты кого там выкрикиваешь? Бога что ли? – она истерически захохотала.
Женька на секунду оторвала глаза от книги и безучастно посмотрела на Таньку-дурочку.
Я промолчала.
Танька неуклюже, по-утиному, сбежала со ступенек и встала прямо напротив Анжелики.
- Нна! – отрывисто сказала Танька, протягивая ей мяч.
- Ты на кого смотришь, дебилка? А? На кого она смотрит? – Желька посмотрела на меня, скосив глаза и широко раскрыв рот, зашлась в безумном смехе, запрокинув голову назад. Танькины бегающие косые глаза смотрели везде одновременно: и на сестер, и на меня, на старую яблоню, в какую-то даль, на соседского орущего под балконом кота и еще невесть знает куда.
- Тань, ты иди на карусель, покачайся, пока малышня не набежала, - я попыталась свести на нет глумление над беззащитной. Но Танька настойчиво и благодушно предлагала свою любимую игрушку Жельке:
- Нна! Нна ящик!
- Ящик! - Анжелку перегнуло пополам. – На фиг мне твой сраный «ящик»? Танька, а ты срешься? А? Но ссышься уж точно, - она уронила голову на мое плечо и содрогнулась всем телом, захлебываясь злым хохотом.
- Да хватит тебе! - занервничала я.
- Нельзя смеяться над убогими, - не отрываясь от чтива, Женька как будто подытожила очередную главу, шумно переворачивая страницу.
- Ты еще скажи «грешно»! Монашка, блин, – Желька шумно выдохнула из себя очередную порцию гогота. – Танька, запарила ты меня! Пошла вон, дура! – она вдруг резко, с каким-то даже остервенением выбила ногой мяч из рук Таньки.
Мяч, стремительно вращаясь, взлетел ввысь, бешено закрутились голубые полоски. Через мгновение гулко ударился об асфальт и бодро запрыгал по тротуару.
- У-у-у! Ящиик! – съежив лицо от яркого солнца, пропела Танька и косолапо, большими шагами побежала ловить мяч.

Зеленая «семерка» появилась на тротуаре неожиданно. Тягучий визг тормозом отчетливо пронзил моё сознание. Я безголосо крикнула: «Мама!». Слышала тяжелое дыхание Жельки за спиной. «Ой!» - взвизгнула Женька.
Из остановившейся «семерки» вывалился красный как кумач дядя Коля, сосед из второго подъезда, и стал орать забористым матом:
- Дура, мать её! Имбицилка! Понарожают недоделанных, итит твою! Чуть сердце не выпало, итит! – дядя Коля беспорядочно махал руками в сторону бежавшей за мячом Таньки и нервно ходил вокруг капота машины. Потом тяжело опустился на водительское кресло, рывком захлопнул дверь и резко рванул с места. Из открытого окна его машины сыпались проклятия, возмущения и матерный лай.
- Точно, блин! – очухалась Анжелка. - Понарожают уродов вот таких! Нормальным людям жить мешают! Щас ,блин, дядя Коля в тюрягу из-за неё залетел бы лет на семь! – Желька смачно сплюнула на асфальт. –Чё, Катька её сразу в дурку не сдала? Да и вообще, на фиг они такие нужны? Только государству обуза. Таких недоделанных сразу усыплять надо!
- Ну, да! Дура, она дура и есть. Дура – это диагноз безнадежный, - как заправский доктор, вынесла вердикт Женька.
Я стиснула зубы и бросила злые глаза в сестер. Ярость из живота хлынула прямо в мозг:
- Это у вас диагноз безнадежный! Это вас усыпить надо! Сами вы дуры! – я вскочила со скамейки и помчалась к Таньке.
Она стояла возле карусели абсолютно счастливая и ловила сморщенным лицом яркое солнце.
Увидев меня, закивала добрым открытым ртом. Протянула мячик и весело рапортовала:
- Ящик ааймала! Ящик ааймала! Нна!
- Молодец, Таня. Хорошая Таня! Красивая Таня! – приговаривала я, взяв у неё мяч, настойчиво потянула за руку, уводя за собой.
Танька засеменила мелкими шажками, как гейша.
- Пойдем, Таня, пойдем. Мы им еще покажем кузькину мать, - подгоняла я возбужденно.
- Кискя ать, киська ать! Х-х-х! – повторяла Танька и радовалась, как блаженная.
Преодолев злополучный тротуар, мы встали напротив Жельки. Она сидела на скамейке и с усмешкой смотрела осиными глазами, нагло, будто ожидала клоунского шоу.
Я презренно смерила её взглядом.
-Танька, а ну ударь Жельку! С силой ударь. Вот сюда, – я небрежно коснулась Желькиного плеча.
Танька скривила большие влажные губы в подобии улыбки.
-Ну же! Танька давай! – не унималась я, распаляясь все больше.
Анжелика зло засмеялась. Она торжествовала. Женька шумно вздыхала, цокала, качала головой и с восхищением поглядывала на сестру большими темно-синими глазами.
Я начала тянуть за руку, подталкивать Таньку к Жельке:
- Давай! Слышишь, Танька! Ударь! Она чуть не убила тебя! Не бойся! Бей! – кричала я. Ярость поглощала меня целиком, захватывая в капкан разум и душу.
- Нни! Нейзя! Нни нада! Больна! – Танька упираясь, дрожала всем телом. Её глаза сделались влажными и беззащитными. Она заплакала. С рыданьями из неё выходили слова. Толчками, отрывисто и надрывно.
Я вдруг очнулась от злости. Выдохнула натужно.
- Тихо, тихо, Танечка. Красавица. Ну, всё, все. Больше ничего не будет, - поглаживая по спине, успокаивала её, как ребенка. – Держи мяч. Сейчас домой пойдем, да? Танюша?
Танька взяла мяч и быстро закивала, все еще содрогаясь и всхлипывая, утирала крупные слезы по-детски, тыльной стороной ладони.
- Тише, Танечка не плачь, Ирка не возьмет твой мяч! – Желька театрально продекламировала, добивая Таньку снова и снова. – Камедь, блин! Женя, пойдем отсюда.
Сестры демонстративно встали и, пересмеиваясь, отчалили к своему подъезду.
Тогда я не знала, что мои слова «больше ничего не будет» окажутся пророческими.
Через три дня Танька умерла. Во сне. Тихо и безмятежно.
- Сердце не выдержало жары, - сказал врач Скорой.
- Людей оно не выдержало. У сердца ить только две болезни: сердечность и бессердечность. У Танечки нашей блаженной была сердечность. От её завсегда помирают, - уточнила баба Варя с первого этажа, вытирая платком печальные глаза.

Я не была на Танькиной могиле лет двадцать пять. Давным-давно я вышла замуж и уехала в новую жизнь, в новую страну. Вскоре перевезла родителей и навсегда забыла этот город.

В храме звучала спокойная тишина. Лишь умиротворенно шелестел неровный огонь свечей, оживляя иконы. Образы смотрели строго и скорбно. Я поставила свечку за упокой. Упокой, Господи, душу усопшей рабы Твоей, Татианы, и прости ей все согрешения, и даруй ей Царствие Небесное. Господи, да не было у Таньки никаких грехов. Это я погрязла в них, как в болоте. Прости меня. Я слабая и грешная. И всех нас прости, Боже. И Жельку, и Женьку. Всех. Слезы переполняли глаза и скатывались по щекам, срывались и падали на светлый плащ. Я отмывала душу. Душа становилась чище и легче. Открывала очи души, и она прозревала. Я оплакивала Таньку, свою жизнь и свою вину перед мамой, отцом, дочерью, мужем и всеми, кого приходилось обижать. Слезы печали сменились слезами благодарности. Я была благодарна Богу за то, что в моей жизни была Танька, хоть я тогда и не прошла проверку на душевную вшивость. За то, что в моей жизни меня любили и ненавидели, обижали и прощали, ждали и выгоняли. За то, что я жива и способна научиться любить и прощать. У меня еще есть возможность исправить свою глупую жизнь.
Не забывай меня, Танька. А если я тебя забуду, ты приходи ко мне в желто-оранжевом платье с малиновым мячиком с двумя голубыми полосками.
Если б не было войны…


- Какой была бы наша жизнь, если бы не было Великой Отечественной войны? – задаю вопрос девятиклассникам на уроке мужества.
- Выходных бы на 9 Мая не было. И тогда кирдык шашлычкам с водочкой и пивком. И бабуля с родоками на даче ничё бы не посадили, - с нарочитой печалью в голосе умозаключил курчавый рыжеволосый Порошин.
Девятый «а» зашелся раскатистым хохотом.
Мне стало грустно. Не от того, что хорошенькие пресытившиеся девочки и мальчики в узких джинсах и коротких юбках не осознают масштабы и последствия той кровавой мясорубки, того вселенского несчастья, в один миг обрушившегося на миллионы людей, оставив после себя горькое эхо, а от того, что весельчак Порошин отчасти прав.
Для большинства обывателей День Победы давно превратился в набор ритуалов: георгиевскую ленточку привязать к автомобильной антенне или к лацкану пиджака. На заднее стекло наклеить стикер «Спасибо Вам, что мы войны не знали!» Садоводы, в народе называемые «садистами» ( от слова «сад», конечно) будут ковать свою победу на участках и дачах в битве за урожай. И так каждый год. Монотонно. Равнодушно. Предсказуемо. И лишь немногие из нас пойдут на парад, на митинг, к вечному огню, чтобы действительно вспомнить, поклониться, помолчать.
- А если вдруг случится Родину защищать? Возьмете в руки оружие?
Единодушным хором покатилось:
- Конечно! Возьмем и мочить будем до последнего гада!
И только обычно немногословный отличник Женя Иванович встал и произнес хлестко, словно выстрелил из орудия:
- Героями быть хотите? А посмертно хотите? Чтобы ваши матери и отцы оплакивали вас до конца дней своих. Чтобы дети ваши никогда больше не увидели вас. А если повезет, вы вернетесь живыми или наполовину живыми. Инвалидами. А по ночам еще долго вам будут сниться оторванные, окровавленные части тела, раскуроченные животы и истошные нечеловеческие крики. А вспоминать вас будут только в День Победы. Идите, мочите! А я жить хочу долго и счастливо!
Возбужденный, он тяжело опустился на стул и стал вглядываться сквозь окно в серые, угнетающие майские тучи.
В классе повисла свинцовая тишина.
Дети ошарашено смотрели на Ивановича. Его прозаическое «я жить хочу» разрушило до основания их легкомысленно героическое «мочить».
Женя Иванович отчасти знал, о чем говорил. Он из семьи военных, из семьи воинов. Не трусов. Поэтому и пошел против всех. Война забрала у него двоих: прадеда и отца. Прадед пропал без вести еще в сорок втором, отец погиб в две тысячи восьмом в Цхинвале. Женьке было тогда только десять.
С тех пор он ненавидит войну, ненавидит воинов и оружие. И не хочет быть героем. Никогда.
- Трус! – раскромсал тишину презрительный выкрик маленького худосочного Волкова.
Иванович холодно посмотрел на него, оскалился белозубой ухмылкой, встал, подхватил сумку и демонстративно вышел из класса.
- Сам ты трус! – бросила в Волкова злые глаза красноволосая с черными прядями смазливая Лера Холодова. – Я тоже жить хочу долго и счастливо. Тебе надо, ты и воюй!
- А Родину кто защищать будет? Мать твою, бабушку, сестру? Иванович вот не хочет, потому что трус! – не унимался Волков.
- Волчок, это ты здесь такой смелый. Я посмотрю, в какую сторону ты подорвешься, когда тебя калашом прошивать будут! – ехидно скривил рот разбитной, в широких штанах, с тугими дредами растаман Логунцев.
В классе произошел раскол: одни готовы были «мочить до последнего гада», другие хотели «жить долго и счастливо», третьих вообще не интересовала вся эта возня, они жили здесь и сейчас. Конфликт грозился перерасти в настоящие военные действия. Воздух наполнился ненавистью, злобой, агрессией.
Долгожданный звонок с урока положил конец междоусобице в девятом «а».
Жизнь вернулась в обычное русло: ликующие дети выбегали из кабинета с восторженным гиканьем, жадно глотая воздух воли, освобождаясь, пусть и на время, от каторги обучения. Впереди целых четыре праздничных дня, и оторваться надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно проведенное время.
С годами я все чаще задаю себе вопрос: что было бы, если бы не было войны? Той войны, Великой Отечественной, Второй мировой? Если бы не было войн вообще? Утопия?
За последние пять тысяч лет только двести пятнадцать были без войн! С началом каждого века люди верили, что эти сто лет пройдут без насилия и ада, что человечество больше никогда не возьмет в руки оружие. Человечество начнет, наконец, созидать, а не разрушать.
Однако войн не становится меньше: Северный Кавказ, Ближний Восток, Африка, Азия, Украина...
И количество человеческих жертв только растет, как и жестокость военных действий. История дает уроки, а мы не усваиваем эти уроки, всякий раз получая жирный "неуд". Почему люди постоянно воюют друг с другом? Причина войн в социальных условиях или в сущности человека - его агрессии, зависти, жадности? Экономика (бытие) определяет сознание. Мы - рабы потребительской экономики, подчинившей наши силы и мысли. Мы стремимся ко все большему комфорту, упражняясь в алчности, зависти, тщеславии, нелюбви.
В мире идет жестокая война за товар, рынок, комфорт, удовольствия. Отнюдь не борьба за выживание. Самое страшное, что войны уже давно ведутся не ради победы, а исключительно ради удовлетворения чьих-то личных интересов и амбиций.
Если бы не было той войны, может, уже не было бы и самой России. Той России, о которой вообще стоит говорить, забывая о том, что мы плохо знаем ее историю, косим от армии, всякий раз проклинаем эту страну. Страну богатых и бедных, больных и здоровых, сильных и слабых. Страну красивую и уродливую, но все равно любимую и единственную, потому что здесь ты свой, родной, а там – чужой, просто турист.
Если бы не было той войны, то, как это не парадоксально звучит, мы с вами оказались бы значительно хуже, чем мы есть.
9 Мая каждый год напоминает нам об аде на земле, о страшном, жестоком дыхании войны – отвратительном порождении разума (или все-таки безумия?) и рук человеческих ( много ли человеческого в тех руках?). А в нас много ли человеческого осталось?
Самая большая война начинается в нас самих. Всю жизнь человек борется с врагом и главный враг - ты сам. Каждый ли может победить в этой борьбе?
Человек настолько слаб, что давно проиграл себе. Его жизнь навсегда отравлена войной. И главный симптом этой болезни – привычка к насилию, безнаказанное уничтожение себе подобных, потому что «война все спишет». Выбрав такую свободу, человек назначил себя Богом, забывая, что без Бога он просто искра, вспыхнувшая и погасшая.
А может, войны посылаются самим Господом Богом (как посылается всё и всегда, только мы редко об этом вспоминаем). И не в качестве наказания, напротив — как единственно возможное спасение. Просто недуг нашего общества настолько смертельный, что лечить приходится радикально.
9Мая страна посмотрит на себя в зеркало и подумает, что она еще о-го-го. И что, если бы вдруг сегодня…то мы покажем всем кузькину мать! Но ведь сила не в силе, сила в правде. А правда в том, что человек рождается в любви и для любви. Не для войны. Нам бы только научиться любить.
Вчера ко мне заходила Осень


Вчера ко мне заходила Осень. Уныло постучала в окошко капризным дождем.
Пустите, говорит, переночевать. А то в вашем городе темно(опять фонари не горят в городе энергетиков), и мужчины в изрядном подпитии косяками проплывают по переулкам и дворам(а чё бы им не остаканиться то в пятницу вечером? Вечер пятницы – это ж маленькая суббота!)
Вроде как осень не наша, не российская. Небось, из какой-нибудь порядочной Швеции к нам занесло.
Ну, я пустила, конечно. Нешто я извергиня какая? Или сердца у меня нет?
Знаю, как страшно посреди темноты.
Она зашла вся такая заплаканная, молоденькая, в желто-зеленом платьице, как первоклассница. А я как раз шарлотку испекла, чай поставила. Будет с кем вечерок скоротать. Угощать то все равно некого. Муж уж лет пять, как на другом аэродроме приземлился. Сменил курс. Поменял вектор на молодость. Я неволить не стала. Отпустила. Освободила. Вычеркнула. Забыла. У дочери своя «шарлотка» в другой стране. Видимся раз в год. Оно, может, и к лучшему – чем дальше, тем роднее.
- Хочешь чаю? – спрашиваю.
- Хочу, - отвечает Осень.
Я достала две кружки,  разлила чай, разрезала шарлотку. Сидим уютно, чай пьем.
За окном по низкому небу тащатся застиранные облака. Сиреневые сумерки медленно подъедают остатки дня. Дождик уныло линует в косую линейку окошко.
- Давай погрустим, - попросила Осень темно-серыми, как дождевая туча, глазами.
- Давай, - отвечаю.
Чего ж не погрустить? Тем более есть о чем. Сидим, вздыхаем каждый о своем.
- Осень, ты о чем молчишь?
- Печаль у меня – завтра на работу. Отпуск закончился, - отвечает она, и как ребенок куксится и пускает пузыри. Вот уже и слезы в три ручья. Кухня наполняется трагизмом, а мое сердце – хандрой.
- Это не печаль. Это печалька. Мне вот завтра на пенсию. Пятьдесят пять женских лет – осень жизни.  
Осень посмотрела на меня с сочувствием. Завыла сначала тихо, монотонно, потом надрывно, как будто ей завтра не на работу, а в старость. Небо опять задрожало слезами, ветер остервенело срывал с деревьев одежды.
- Ну, ну, подруга! Ты что-то раскисла, как капуста квашенная, - подсела я к ней, обняла по-матерински. – У тебя мечта есть?
Осень кивнула, все еще подрагивая в конвульсиях плача:
- Есть. Я никогда не видела лето. Какое оно? Расскажи мне о нем.
- Лето? Лето, лето. Поцелуи до рассвета. Как бы тебе поточнее обрисовать? - я задумалась. – Понимаешь, лето - это как Новый год. Его все всегда ждут, как волшебный праздник, как начало новой жизни, как сказку со счастливым концом. Нет, как счастливую сказку без конца. Или как вечер пятницы, потому что за ней всегда суббота.
Осень смотрела глубокомысленно, каким-то сложным взглядом.
- Не понимаешь? – я вздернула брови и погладила образовавшиеся складки на лбу. Закрыла глаза и вдохновенно продолжила. - Лето – это радуга в небе, ромашки в поле. И ты посреди поля лежишь с закрытыми глазами, раскинув руки, словно крылья. Наблюдаешь за безмятежными ванильными облаками, слушаешь лицом теплое солнце и вдыхаешь запах тихого счастья. Как восторженная дура. И это счастье ликует в тебе. Ликуют глаза, руки, ноги. Сердце стучит быстрее, душа рвется наружу. Счастье подкатывает к горлу, и тебе хочется выпустить его на волю - закричать, запеть, взлететь вместе с ним. Лето – это когда жизнь любит тебя. И ты уже не один. Вас двое: ты и жизнь. Жизнь из бронзовых дней с запахом клубники со сливками, умиротворенных сиреневых вечеров со звуками саксофона и стрекочущих карамельных ночей с осколками звездного неба.
- Лето – это beautiful life! - как восторженная дура, улыбаясь раскрытым ртом, пропела Осень.
- Слушай, подруга! А ты знаешь, что в России в августе тридцать два дня? – честно соврала я.
- Значит завтра еще лето? – с надеждой спросила Осень, и глаза её сделались рыжие и веселые, как у рыжей веселой таксы со второго этажа.
- Ну, конечно!
И тут в дверь позвонили. Ах, нет. Это настойчиво трындел мне в ухо мобильник. Я дотянулась рукой до тумбочки, взяла телефон,отжала кнопку и поднесла к уху.
- Мам! Мамуля! Ты сидишь или стоишь?
Я открыла глаза и оглядела себя:
- Лежу в постели.
- Это хорошо. У меня для тебя подарок! Я беременна! Уже восемь недель! – выстрелила дочь.
Я быстро уселась в кровати. Дочь еще о чем-то говорила, говорила, говорила. Слова сыпались из телефонной трубки, словно конфетти из хлопушки: феерично, волшебно, радостно. А я сидела, как очумевшая, восторженная дура и пускала счастливые слезы.
- Доча, какое сегодня число? – приходя в себя, спросила я.
- Мамуля, ты обалдела от счастья? Надо было тебя подготовить,- заливалась дочь. – Первое сентября сегодня! С Днем рождения, подруга!
-Подруга?
В трубке послышались короткие гудки. Я соскочила с кровати и в одном тапке примчалась на кухню. На столе стояли две чашки с недопитым чаем, кусочек шарлотки на блюде и пожелтевший листок календаря, где черным по белому большими буквами было написано «32 августа 2013 год. Воскресенье» и маленькими добавлено «Убывающая Луна в Овне» и ниже «Россия, Армения – День Знаний. Австралия – День отца»
Ну, вот же! А то пенсия, пенсия. Осень жизни.
Лето! Начало новой жизни!
Просто вещи

Мы живем в экологически чистой части города в современном коттедже  о двух этажах и  шести «палатах», с элементами хай-тека. На первом этаже здания располагается просторный холл, через который можно попасть в гостиную, кухню-столовую, гостевую и технические помещения. Второй этаж образует помещения для вечернего релакса в виде йоги, простого безделия или шумных тусовок. Совсем рядом вековой лес с темными тропами и щедрыми дарами, тихая речка с рыбой.

Мы – это я, милая женщина постбальзаковского возраста, мой муж Вадим, добрейшей души бизнесмен, наша пятнадцатилетняя дочь, принцесса Аленушка и мудрый лобрадор Филимон. Три раза в неделю с хай-теком справляется Шурочка, бывший учитель русского языка и литературы, а ныне  – специалист по клинингу.


Муж подарил мне этот дворец на двадцать пятую годовщину нашей свадьбы.

Мы нашли друг друга на кухне студенческого общежития. Я готовила гречневую кашу с «Китайской стеной». Помните, тушенка такая была в начале девяностых? Он  мыл граненые стаканы, регулярно бросая оголодавший взгляд в мою кастрюлю. Наверняка, даже давился слюной. Сердце мое сжалось, душа порвалась в клочья. Я его накормила кашей. И закрутилось: романтические прогулки под луной, жаркие поцелуи, нежные признания: « я тебя…, а я тебя…». Потом белое платье, ЗАГС, «Волга» с куклой, счастливые  родственники в слезах и съемные квартиры. Сколько их было, не сосчитать. В одной из них у меня даже случился токсикоз на соседку. Отвратительная была особа - аспирантка Зинаида Дмитриевна при Академии наук, в очках, с тугой кралей на голове. Впрочем, я ей все простила, потому что от токсикоза я родила замечательную принцессу Аленушку.


Наш папа по этому случаю снял отдельное жилье. Потом купил целую однокомнатную квартиру.  И, наконец-то, наступил «рай  в шалаше»: без аспиранток, с собственным санузлом, с зеркалом во весь рост в коридоре, с большим холодильником на кухне. И стали мы жить-поживать, даже собаку завели – американского кокера Степку. Муж тогда серьезно заявил: начав с шалаша, мы обязательно достигнем рая. Я ему верила. Это очень важно верить мужчине, иначе, зачем поручать ему свою жизнь, жизнь своих детей. Теперь вот поживаем в хоромах, не хуже царских. Это наш Эдем.


Несколько дней назад позвонила мама. Попросила приехать, помочь разобраться с вещами. После смерти отца она решила продать наше родовое гнездо, трешку в центре города, и купить однушку на окраине – чтобы быть поближе к нам. И вот я дома, в родных пенатах.
- Ириша, может, пианино-то заберешь? Отличный, ведь, инструмент. Папа пахал день и ночь, чтобы заработать на него. А магнитофон? Ты ж так просила: купите «Комету», купите «Комету». А книги? Нет? Тогда в библиотеку их что ли снести? – мама тяжело опускается в старенькое кресло от гэдээровского гарнитура.


Она стояла за этим гарнитуром в очереди по записи почти три года. Помню, когда нам привезли эту «жилую комнату», состоящую из дивана, двух кресел, стенки, журнального столика, мы были уверены, что жизнь удалась. Мама блаженно гладила ярко-зеленую обивку кресел и сияла, как лампочка. Папа с соседом дядей Витей собирал стенку и нахваливал немцев: «Молодцы, германцы – и чертежи толковые, и крепежи добротные. Простенько и функционально». А я водила своих многочисленных подруг будто бы делать уроки, а в душе мечтала, чтобы они приходили в упоении и охали от мебели,  сделанной не в СССР.

Сбор вещей напоминает стихийное бедствие, землетрясение, разрушение, уничтожение привычной жизни дома. Жил дом, жил, служил верой и правдой хозяевам. Хозяева любили его, холили, по стенам обои разглаживали, в картины наряжали, люстры вешали, мебель по углам расставляли. И вдруг, бац! Прощай, мой друг! Я полюбила другого.


И мне теперь решать, кому из вещей жить, а кому погибать. Каждая вещь – член семьи, страница биографии, память о прошлом, мое настроение, часть меня самой.


Захожу в свою комнату. Здесь все по-старому: на стареньком диване сидят артефакты моего детства - куклы  Маша, Саша, Надя, Даша… Всего их десять. Рядом расположился неказистый  бурый  Мишка-топтыжка из синтетического меха, набитый поролоном, с черными глазами-пуговками и красным пластмассовым языком, белой грудкой и желтыми ладошками.
Они сидят, словно живые, и смотрят на меня с укором. Чувствую себя предателем.
Вот мой любимый Веснушка. Он всегда улыбается. Рад мне. Мне подарила его соседка тетя Валя. Тети Вали давно нет, а Веснушка остался. Кукла-мальчик,  конопатый, весёлый, во фланелевых штанишках и сатиновой курточке. Я катала его в игрушечной колясочке. Кормила молоком из бутылочки из-под пеницилина, с натянутой на горлышко резиночкой от пипетки. Кормила игрушечной ложечкой из игрушечной тарелочки. Лечила желтенькими витаминками. Нежно укачивала на руках, когда он не мог заснуть.


В серванте мои книги – первые, вторые, на все времена. «Баранкин, будь человеком!» - моя любимая. В детстве почему-то очень хотелось быть Баранкиным и стать человеком.
Открываю дверцу серванта, беру в руки Каверина «Два капитана». Моя настольная книга. Я часто перечитываю её в  Интернете. «Бороться и искать, найти и не сдаваться». С этой книгой у меня особые отношения: слегка потертая обложка, пожелтевшие страницы, их запах, пометки простым карандашом на полях, душа. У каждой книги есть душа. Молчаливые друзья, свидетели моего взросления мудро взирают своими переплетами и словно пытаются донести думы прошедших времен, волшебство добрых сказок, разбудить утро моей жизни.
Бережно провожу рукой по жестким переплетам. Простите, дорогие мои. Не могу я  всех с собой взять. Придется отдать вас в добрые руки.


Мой фотоальбом. Тяжелый. В нем фотографии, письма, черновики, дневники. Мой первый документ – что-то вроде свидетельства об окончании детского сада № 8 «Ручеек» города Екатеринбурга, 1975 год. «Воспитаннице детского сада Ирочке Васильевой в память о первых трудах и первых радостях». С самодельного документа на меня смотрит смешная пухлая девочка с большими белыми бантами. На обороте - «Подарок от друга» - нарисованная рыжая собачка с длинными ушами на солнечной полянке под всклокоченными барашками облаков, а вокруг разноцветные бабочки и надпись прыгающими буквами: «Жилаю щастя . Лена Манакова.»


Когда я плакала в последний раз? Не помню. И поплакать-то некогда. Все суечусь, верчусь, как юла, бегу куда-то. А сейчас сижу, и в глазах мокро от слез. Папа всю жизнь пахал, как каторжный. Мама всеми правдами и неправдами боролась с дефицитом, заносила себя в какие-то списки, стояла часами в очередях. Пианино с магнитофоном – шесть папиных зарплат, бесконечное количество часов, проведенное за инструментом, километры прослушанной пленки. Сколько всего понято, пережито, прочувствовано. И вот теперь старый, уже рассохшийся и потрескавшийся «Красный Октябрь» продается за самовывоз, а «Комету» в лучшем случае разберут на запчасти.

Драма, катастрофа, пусть и маленькая.


Я сажусь на диван и крепко прижимаю к себе Веснушку. Он побледнел, померкли апельсиновые конопушки, облупились нарисованные брови и губы. Я нарисую тебя заново, мой солнечный мальчик. И ты снова будешь излучать теплый свет моего детства.
Мама сидит в кресле и тяжело вздыхает:
- Пианино жалко. Может все-таки пригодится для Аленки?

Я подхожу к маме сзади, мягко обвиваю её плечи и тихо шепчу:
- Аленка играет на гитаре. Мам, да не убивайся ты так. Это всего лишь вещи. Просто вещи.
Я говорю и сама себе не верю.
Опять сирень
Сегодня первое мая!  Настоящая весна даже в северных широтах уверенно шагает по планете.
Или не шагает еще, а робко выглядывает из-за тоскливых туч светлым лучиком солнца, прожигая сугробы насквозь?
А вот на наших югах уже далеко за двадцать тепла. И там, наверняка совсем скоро зацветет сирень.
Или уже цветет? У меня в рассказе цветет, еще как. Вы только услышьте этот запах, вкусите, и у вас в душе тоже зацветет сирень. А это значит - весна пришла!Где-то застенчивая, молодая, хмельная от свободы, а где-то крепкая, ядреная, уверенная в себе, ликующе счастливая молодка. Встречайте её!


- Маргарита Дмитриевна, почему вы опять опоздали??? – гневно спросил генеральный директор, седовласый брутальный мужчина лет пятидесяти.
- Анатолий Палыч, я сейчас все объясню, - сбивчиво говоря и интенсивно жестикулируя руками, пролепетала Ритка. – Понимаете, когда я бежала на автобус, у меня сломался каблук. Автобус ушел без меня, а потом пришлось долго ждать следующего. А этот, следующий, попал в аварию, вернее, авария случилась по пути следования автобуса и…
- Я понял. Идите работать, - с ухмылкой оборвал Анатолий Палыч. – И принесите мне кофе.
- Конечно, сейчас, Анатолий Палыч.
Ритка налила в чайник воды и поставила кипятиться. Открыла окно, высунула голову и вдохнула пьянящий запах половозрелой весны. Небо дышало сумасшедшей лазурью, ветерок заигрывал с молодой зеленью, а солнце с нежностью поглядывало на Ритку и улыбалось. В старом московском дворике, куда выходили окна её приемной, в песочнице уже деловито копались двое малышей. Их мамочки сидели рядом в беседке и о чем - то мирно болтали, успевая поучать детишек. Она успела полюбить эти «пожилые» дворики, утопающие в зелени, расчерченные узенькими тротуарами с покосившимися бордюрами.

Ритка аккуратно разложила на столе приказы, отчеты, заявления. Документы – это была её стихия. Она легко могла справляться с их нескончаемыми потоками: упорядочить, организовать, подготовить. Вот так бы себя дисциплинировать, сконцентрировать, направить в правильный поток. Но жизнь - не документ. Жизнь – экзамен. И Ритка то и дело его заваливала, получая жирную «двойку». Её жизнь напоминала, скорее, неудачное сочинение без темы.
Чайник возмущенно зафыркал и стал исходить паром. Она достала две чашечки. В одну насыпала чайную ложку кофе и две сахара, в другую - две чайные ложки кофе, разлила кипяток.
- Маргарита Дмитриевнааа! Я просил кофе!- почти проорал Анатолий Палыч.
Ритка вздрогнула, сердце затрепыхалось часто - часто, как у загнанной лани. Спешно взяла поднос, поставила на него чашку с блюдцем и…споткнулась о ножку стула. Приготовленный кофе высоко подпрыгнул и плюхнулся на аккуратно разложенные документы, блаженно разливаясь.
- Мамочки! – вскрикнула не своим голосом Ритка, вытаращив глаза. Казалось, они сейчас выпадут из орбит и покатятся прямиком в кабинет директора. Она стремительно хватала подмокшие листы и стряхивала с них жидкость. Затем вытерла поднос, поставила на него оставшуюся чашку с кофе и быстро понесла в кабинет директора. Не успела  Ритка  оказаться на своей территории, как почувствовала кожей вибрацию громоподобного голоса шефа:
- Маргарита Дмитриевна! Вернитесь немедленно!
Ноги девушки вдруг ослабели, к вискам хлынула кровь, мозг лихорадочно заработал, смешивая все события в винегрет.
- Маргарита Дмитриевна, за полгода работы вы все ещё не уяснили, что я пью крепкий кофе без сахара! – подпрыгнув на стуле, негодовал Анатолий Палыч. Его налитые гневом глаза сузились до размеров семечек, ноздри раздулись, лицо побагровело. Он стал похож на разъяренного быка во время корриды. – Что за помои вы принесли?
- Простите, я сейчас все  исправлю, - заикаясь, пролепетала Ритка.
- Не надо «все исправлю»! Вы свободны! Расчет получите в бухгалтерии!

Ритка сидела в парке на скамейке и плакала. Сначала тихо, почти неслышно, слегка нахмурив брови и закусив губу. Дорожки слез оставляли на красивом лице замысловатые геометрические фигуры. Она вынимала из пачки очередной  бумажный платочек и вытирала следы отчаяния. Ритка чувствовала себя раздавленной, как будто на неё специально уронили железобетонную плиту, но так, чтобы она ещё могла дышать, видеть, слышать, чувствовать. И сколько ей так лежать под плитой? Спасут ли её? Грезы о будущем остались в прошлом. А сейчас её бросили, как ненужную вещь, как мачеха бросает падчерицу. Москва оказалась злой мачехой: надменной, барской и безжалостной, как Анатолий Палыч.
Ритка посмотрела вокруг. В парке было красиво, как на картине художника. Весна бессовестно буйствовала зеленью и дурманила запахом сирени, яблони и ещё каких- то цветов. Девушка вдруг заревела в голос. За глубоким вдохом следовало несколько коротких выдыханий. При этом слышались отрывочные всхлипывания и причитания.
Люди реагировали на Риткино горе  по-разному. Особо торопливые не обращали внимания, некоторые смотрели с неподдельным удивлением и любопытством, кто-то сочувствовал, но не пытался утешить. В общем, Москва слезам не верила.
Только он поверил. Присел рядом на скамейку и спросил:
- Девушка, у вас что-то случилось?
- Случилось, - провыла Ритка, растягивая гласные.
- Что-то страшное? У вас умер кто-то?
- Умер? – она на секунду перестала плакать, посмотрев на незнакомца покрасневшим от слез лицом. – Вы с ума сошли что ли? Только этого не хватало!
Ритка вновь принялась голосить, подрагивая плечами.
- Так, чего же вы тогда так убиваетесь?
-Да потому что все кончено! Все! Меня уволили!
- И все? Всего лишь уволили? – он облегченно выдохнул.
- Всего лишь? А этого мало? Мне за комнату платить нечем, на телефоне – ноль. У меня кризис и в кошельке, и в жизни, - девушка тяжело вздохнула и вытерла слезы. – Ладно. Завтра куплю билет до Копейска и  «ту-ту». Прощай, злая мачеха! Здравствуй, загубленная жизнь! Почему загубленная? Я вам сейчас объясню. Вы когда-нибудь были в Копейске?
Ритка обернулась к нему и с удивлением обнаружила, что молодой человек испарился, как «синий туман».
- Моя жизнь - дерьмо. И этот исчез так же внезапно, как и появился. Тьфу! Москвич!
Она взяла сумку, встала со скамейки и… уткнулась носом в сирень.
- Это вам! – торжественно произнес он, с улыбкой поглядывая на девушку поверх здоровенной охапки фиолетово-розовой сирени.
-Ой! Спасибо! – засмущалась Ритка, пряча опухшее от слез лицо в букет.
- Разрешите вас проводить?
- Разрешаю. Правда, вот он, мой дом, совсем близко, - указала она рукой в сторону старенькой хрущевки.
За эти пять минут, пока они шли до Риткиного подъезда, она успела его рассмотреть: молодой, модно одетый высокий блондин с пронзительно-голубыми умными глазами. «А он ничего, хорошенький!» - подумала Ритка и на минуту забыла о своей рухнувшей жизни.
- Ну, вот, мы и пришли, - с тоской в голосе произнесла девушка.
- Уже? Надо было медленней идти, - усмехнулся он.
- Надо было, - Ритка печально усмехнулась и открыла дверь магнитным ключом.
- Девушка, а мы же даже не познакомились! Меня Андрей зовут. А вас?
- Меня Рита… Маргарита.
- Красивое имя.
- Да, спасибо. Спасибо вам, Андрей, за все: за сирень... и вообще.
- А, давайте на «ты»?
- Давайте, - рассмеялась Ритка. – Счастливо оставаться!
- И вам…тебе счастливо, -  смущаясь, произнес молодой человек.
Дверь медленно закрылась. Андрей постоял ещё с минуту, будто бы ожидая, что Ритка выйдет, и их спонтанное свидание продолжится, а может, даже очень продолжится и выльется в бурный роман. А потом они непременно заживут долгой, счастливой жизнью и, конечно же, умрут в один день.
«Идиот, я даже не спросил её телефон!» - с досадой подумал Андрей и отправился по своим делам.

Сирень стояла на столе в  трехлитровой банке и наполняла комнату терпким, сладковато-пронзительным цветочным запахом. Ритка так и не успела обзавестись вазой. А вообще-то, сирень и ваза - вещи несовместимые. Сирень должна стоять именно в трехлитровой банке. Ваза, она для украшения букета. А сирень - для украшения банки. Стоит такая поэзия, нежно склонив  тяжелые фиолетово – розовые, и бело-сиреневые кисти, отчего вода в банке источает какое-то неземное свечение.
Ритка смотрела на сирень глазами, набитыми до краев слезами и черной меланхолией:
- Даже телефон не спросил. Нужна я ему- провинциальная лахудра с  размазанной тушью и опухшим лицом. Андрей! Да, какой там Андрей! Москвич! Небось, имя-то мое уже забыл!
Она рывком выдернула сирень из банки и  выбросила в мусорное ведро. Осмотрев комнату, выключила свет и легла спать.

Ритка встала раньше обычного. Подошла к окну, вытянула руки вверх и сладко потянулась, как кошка. От вчерашнего погожего дня не осталось и следа. Небо с утра куксилось, надувая щеки темно-серыми грозовыми тучами. Ветер нервно гнул кроны деревьев, пытаясь сорвать молодые зеленые листочки. Первые прохожие зябко кутались в плащи, кофты, ветровки.
- Что, Москва, загрустила? И не проси, не останусь! Ты только не разрыдайся, меня провожая. Все равно не поверю слезам твоим, злая мачеха! – скривила гримасу Ритка, показывая язык всей Москве.

Дверь подъезда открылась. Из неё сначала выкатился огромный черный чемодан на колесиках, потом сама Ритка, обвешанная парой тяжелых сумок, словно камнями. Весна разразилась первой грозой, проливая ливень стеной. Девушка хмуро вглядывалась в эту стену, не решаясь двинуться с места.
- А это вам…тебе, Маргарита! – Андрей возник из неоткуда, как рваный сквозняк. Он стоял с охапкой сирени, такой огромной, что из-за бело-розовых кистей видны были только его счастливые глаза и мокрые волосы, с которых падали капли первого весеннего дождя.  
- Ой! Опять сирень! Вы, что всю сирень в Москве оборвали? – заливисто рассмеялась Ритка.
- Пока ещё нет. А хочешь, я всю сирень мира тебе принесу?
- Хочу! – глаза девушки заблестели тихим счастьем.
Она захватила букет в свои объятья, зарылась лицом в его лепестки, сверкающие крупными алмазными дождинками, и никак не могла надышаться запахом любви. Раньше  Ритка  и не догадывалась, что любовь пахнет первым весенним ливнем и его сиренью.
Когда зацветут яблони
Ежегодно 27 января отмечается Международный день памяти жертв Холокоста (International Holocaust Remembrance Day), являющийся первым всемирным днем памяти жертв Холокоста.
День был утвержден Генеральной Ассамблеей ООН 1 ноября 2005 года.




Да, мы все здесь были не праздношатающиеся туристы…

Мы идем с Равидом рядом в колонне уже около получаса метр за метром, то утопая в снегу, то поскальзываясь на обледенелых буграх. Снег везде: он налипает на подошвы наших колодок, образуя ледяные шишки. Я думаю только о том, чтобы не упасть самому или не наткнуться на поскользнувшегося впереди, иначе колонна расстроится. За это можно получить от конвоира дубинкой.

Вдруг Равид падает, я пытаюсь схватить его за руку. Слышится треск разрывающихся гнилых ниток. Рукав его ветхой куртки, больше напоминающей тряпье, остается у меня в руке. А Равид лежит лицом вниз на занесенных снегом шпалах. Конвоиры, не медля, наводят порядок прикладами ружей. Равиду достается пара увесистых ударов по спине и голове. Мне везет больше: я получаю прикладом сильный толчок в плечо и яростный окрик капо: «Пошел работать, свинья! Иначе, подохнешь прямо здесь, скотина!»

И я иду, оглядываясь на товарища по несчастью. Равид поднимается, превозмогая боль, и садится на колени. Сидит так несколько секунд. Потом встает через силу и двигается дальше. Видно, что каждый шаг становится для него мукой. Я вчера видел его ноги. Они страшно отекли, кое-где образовались нарывы. Колени опухли, кожа на ногах натянулась, в некоторых местах появились трещины. Пальцы стоп почернели от обморожения. Мои ноги выглядят чуть лучше: лишь ссадины и мозоли кровоточат и болят терпимо.

Мы гефтлинги – заключенные. Заключенные концлагеря Аушвиц – зоны смерти, самого чудовищного творения разума и рук человеческих. Кажется, еще немного и жизнь оборвется от осознания масштабов человеческой жестокости.

При слове «Аушвиц» у моих немногочисленных родственников и друзей буквально перестает биться сердце, и останавливается кровь. А ведь они были здесь, в лагере смерти, лишь однажды, в пятьдесят девятом. Мой же Аушвиц останется со мной до тех пор, пока я дышу или не потеряю память. А я хотел бы её лишиться. Навсегда. Но она никуда не уходит. Никогда. Она всегда рядом. Так уж устроена человеческая память: мы помним то, что забыть не можем.

Я больше не смотрю в сторону Равида, чтобы не рисковать: не получить очередной удар сапогом или палкой.

Причиняемая побоями телесная боль была для меня не так страшна, как боль душевная. Несмотря на апатию и, казалось бы, полнейшее душевное отупение, в котором пребывал, пожалуй, каждый из заключенных, я испытывал возмущение против несправедливости, презрения и бесконечных унижений. Меня крайне уязвляло то, что капо не видел во мне не то что человека, а даже скотину или жалкое существо. Я был для него только номер. И моя жизнь для лагерной охраны и начальства ничего собой не представляла. Никого из них не интересовало, что за этим номером стоит моя судьба, моя биография, мое имя.

В начале или в конце колонны то и дело раздается крик конвоиров, словно лай разъяренных псов. Мы идем молча. Колючий ветер дует в лицо. Кто-то пытается увернуться от резкого холодного ветра, кто-то прячет подбородок в поднятый воротник своей ветхой куртки.

Каждый из нас думает сейчас о своем. Время от времени я бросаю взгляд на серое, будто застиранное, небо: где- то вдали сквозь тяжелые хмурые облака начинает пробиваться пока ещё робкий, розоватый свет утренней зари. Перед моим взором возникает её образ. Образ любимой. Мое разыгравшееся воображение, как умелый художник, нарисовало её так ярко и живо, будто она и правда стоит передо мной и смотрит на меня своими огромными глазами цвета переспевшей вишни, лукаво улыбается, наматывая на указательный пальчик темную завитушку своих шелковистых волос.

Сначала я влюбился в её роскошные кудряшки. Просто шел за ней, восхищаясь её прелестными локонами. Она обернулась, почувствовав мой взгляд. Посмотрела на меня испуганно глазами-вишнями, а я споткнулся о выступающий булыжник, из которого была вымощена мостовая, и неуклюже рухнул прямо к её ногам. Она вдруг прыснула со смеху, подала мне руку и помогла подняться.
- Вы что следите за мной? – вздернув тонкие брови дугой, спросила она, пытаясь выглядеть строгой.
- Да…нет. Я хотел узнать, как вас зовут, - глупо оправдывался я, отряхивая брюки.
- Вот так сразу? Нет, сначала скажите вы! – заливисто рассмеялась она.
- Меня зовут Лави. Я – дантист, – отчеканил я, как на экзамене.
Она захохотала в полный голос, прикрывая рот ладошкой. Её «вишенки» заблестели озорными огоньками:
-Какой вы забавный! Ну, тогда меня зовут Илана. Я – модистка.

«Стой! Взять инструмент!» - оглушительный окрик капо возвращает меня в жестокую реальность. В один миг мои нежные чувства разрушены до основания. Все устремляются в будку, чтобы успеть ухватить ещё на что-нибудь годные кирки и лопаты. «Шевелитесь, свиньи! Быстрее, быстрее!» - доносятся раздраженные голоса конвоиров. И вот мы снова в том котловане, откуда выползли вчера вечером. Каждый встает на то место, где рыл накануне. Промерзшая земля, скованная двадцатиградусным морозом, твердая и неподатливая отчаянно сопротивляется кирке. Так сопротивляется мое внутреннее Я, когда на тело обрушивается дубинка. Или мою душу пытаются растоптать человеческим презрением.

Из-под кирки летят твердые, как камень, комья. Кое-где даже вспыхивают искры. Я, кажется, начинаю согреваться: тепло разливается по телу. Я погружаюсь в мою внутреннюю созерцательную жизнь. Душа снова готова воспарить и вырваться из лагерного существования к любимой. Я беру её маленькое, почти кукольное, лицо в свои большие ладони. Ласково смотрю в её бездонные глаза. Её взгляд такой живой, теплый, манящий. И я тону в этом вишневом омуте, растворяясь без остатка. Нежно обнимаю её гибкое красивое тело, мягко касаюсь губами шеи, глаз, ресниц, губ, покатых плеч. Вдыхаю её до донышка, захлебываясь страстью, шепчу: «Сильная моя, слабая женщина, благодарю тебя. Боготворю тебя - молюсь тебе. Ты - мой Ангел-Хранитель, моя Вселенная. Давай выживем друг для друга, ради наших будущих детей. Я назову дочку твоим именем, а ты сына - моим. Я всегда буду твоим огнем, твоим крылом, твоим верным рабом. Я сожру все твои боли, растопчу все твои страхи. Меня нет без тебя!»

- Лави, - шепотом окликнул меня Равид. – Какое сегодня число?
Я посмотрел на него и быстро перевел взгляд на надзирателей. Они сытые, розовощекие, с лоснящимися лицами стояли поодаль в добротных шинелях, теплых перчатках и что-то обсуждали, эмоционально размахивая руками. Это был тот редкий момент, когда их бдительность немного ослабла, и можно перекинуться парой слов.
- Январь, наверное. А может, уже февраль, - ответил я, окинув глазами занесенное искрящимся снегом поле.
- Мне приснился сон: будто война закончилась, а мы все радуемся, обнимаемся, плачем от счастья! Наши жены, дети танцуют, веселятся, смеются! А вокруг яблони цветут! И запах от них такой хмельной – голову кружит! – Равид закрыл глаза и обхватил руками голову. На его лице был пьянящий восторг, а по щекам катились крупные слезы.
- Значит, когда зацветут яблони, - тихо сказал я.

Ещё несколько секунд я смотрел на него, не отрываясь. Горло больно сжалось. Глаза царапали слезы. Мне хотелось обнять Равида и заплакать навзрыд, как в детстве, когда мама, уходя на работу, оставляла меня со старшим братом. Всякий раз казалось, она оставила меня навсегда. Я больше не нужен матери – самому дорогому для меня человеку. Будто у меня забрали воздух, и стало нечем дышать. Это была моя маленькая смерть. И никто не мог мне помочь.

Я не знал, переживу я лагерь или нет. Смерть подстерегала нас ежедневно, ежечасно, ежеминутно. И способов умереть здесь было предостаточно: от голода или смертельной болезни до шальной пули надзирателя, которому вдруг что-то в тебе не понравилось, или удушения в газовой камере и сожжения после в крематории. Невозможно было предвидеть, когда же придет конец и придет ли он вообще.
Я не мог надеяться на будущее. Безбудущность настолько глубоко вошла в мое сознание, что мир по ту сторону колючей проволоки казался мне слишком призрачным и нереальным. Самым надежным для меня оставалось - пребывание в прошлом. Ибо никто не мог отнять его у меня. Я не знал, сколько продлятся еще эти лагерные мучения? Хватит ли физических сил моему телу, больше похожему на живой труп, жалкую массу человеческой плоти. Хватит ли стойкости моей истерзанной душе?

Глазами, полными слез, я смотрел вдаль. Зимний лес стоял в роскошных снеговых шубах. Одетые в серебристые шапки верхушки деревьев упирались в чистый небосвод. Стройные сосны и березы медленно покачивались в такт ветру, будто пританцовывали. Солнце небрежно разбросало лучи по верхушкам и стволам деревьев, рассыпало множество бриллиантов на опушке. Снег игриво мерцал и искрился. «Неужели мир так прекрасен? – подумал я. – Почему я не замечал этого раньше?»

И я в тысячный раз посылаю свои жалобы небесам. Ищу ответа на вопрос, как Бог мог допустить такую остервенелую жестокость, такие огромные дозы садизма? И есть ли смысл в наших страданиях, в наших жертвах, в нашем медленном умирании?

- Равид, если мне не суждено будет выжить, и если ты встретишь мою Илану, скажи ей, что я каждый день думал о ней. Я никогда никого так не любил. Если бы не она, я бы умер в первый же месяц своего пребывания здесь, - сказал я, не отрывая взгляда от зимнего леса.
Равид ничего не ответил. Я лишь услышал лязг за спиной и повернул голову в сторону Равида. Он яростно долбил киркой промерзшую землю.

Тогда я не знал, что Равид умрет в марте сорок четвертого от сыпного тифа. Илану я видел в последний раз на вокзале станции Аушвиц по прибытию в лагерь. Нам было приказано выйти из вагонов, оставив там весь свой багаж, построиться в отдельные колонны – мужчин и женщин. Затем вереницей пройти перед старшим офицером СС, который, стоя в непринужденной позе, подняв кисть правой руки, делал легкие движения указательным пальцем – налево, направо. Офицер указал мне направо, Илане – налево. Она посмотрела на меня глазами, полными страха, отчаяния и предчувствия необратимого. Я тогда не имел ни малейшего представления о том, что может означать это небрежное движение пальца. Через день моя Илана, не пройдя первую селекцию, будет задушена в газовой камере. А я выживу, чтобы помнить, потому что такое забыть нельзя.

Каждый год, когда цветут яблони, я подхожу к деревьям. По очереди обнимаю их стволы и оплакиваю тех, кто сгорел в аду Аушвица и навсегда остался в раю.
Каждый год 31 декабря…


- Мама, когда мы пойдем поздравлять тетю Симу: до твоей «бани» или после? – моя дочь выходит из ванной в одном тапке,  на ходу вытирая мокрые волосы. – Чип, где мой второй тапок?
Она гневно, сведя брови в одну точку, заглядывает в его «апартаменты», поднимает коврик, вытаскивает тапок, бигудину, резинку для волос, клочок газеты, фантик из под «Рафаэлло». Нашкодивший пес породы двортерьер, прижав уши, опустив глаза в пол, сиротливо  жмется к моим ногам. Дочь забирает все украденное, успев замахнуться тапком на Чипа, с громким ворчанием: «У! Мерзкое животное!». Мерзкое животное огрызается, оголив нешуточные зубы и нахохлившись, словно недовольный попугай. Пытается отстоять какую-то свою, собачью правду, не всегда понятную нам, людям.

- Пойдем после. Я уже завела тесто, минут через сорок поднимется, а я пока начинку сделаю. Пирог приготовлю, в печку поставлю. На все про все уйдет еще около часа, как раз успею посмотреть, - подняв глаза к потолку, рассуждаю, намывая посуду.

- Отлично! Значит, у меня в запасе есть еще часа два! – восклицает дочь, доставая фен.

Я несу ноут на кухню, захожу в «Вконтакте», быстро отыскиваю мою любимую «баню».
Да, да! У нас в семье традиция – каждый год, тридцать первого декабря я хожу в «баню». «Баней» мои домашние называют художественный телефильм 1975 года режиссёра Эльдара Рязанова «Ирония судьбы или с легким паром!», впервые показанный 1 января 1976-го, в 18:00. Аудитория первого показа оценивается в 100 миллионов зрителей. Уже 7 февраля фильм повторили по многочисленным просьбам зрителей.

Я уже и не помню, в каком году первый раз посмотрела этот фильм. В 1976 году мне было шесть. Может, именно  тогда я впервые повстречалась со смешными добрыми друзьями -  Павликом, Сашкой, Мишкой и немножко недотепой Женей Лукашиным, которые каждый год 31 декабря ходят в баню. Это у них традиция такая… Теперь и у меня тоже. Лет этак  уже …цать.

Каждый год меня вместе с пьяненьким Женей Лукашиным по ошибке буквально заносят в самолет навстречу Жениному счастью. И мы приземляемся в Ленинграде за 2 часа 50 минут до Нового года. Потом едем на 3-ю улицу Строителей, дом 25, квартира 12. Обессилив от долгого дня и выпитого алкоголя, а может, от усталости, Женя заваливается на диван в чужой квартире и сладко засыпает, а я сижу рядышком и охраняю его сон. Но…Лукашину так и не удается поспать. Спустя некоторое время на 3-ю улицу Строителей, в дом 25, квартиру 12 возвращается её хозяйка – учительница русского языка и литературы Надя Шевелева. Она готовится встретить Новый год со своим женихом Ипполитом. Возможно, именно сегодня решится её судьба – Ипполит сделает ей предложение. А может, и не сделает, потому что на диване, рядом  с искрящейся новогодней елкой лежит совершенно незнакомый и совершенно пьяный мужчина – врач-хирург из Москвы - Женя Лукашин. Ох, Господи! Лучше б мы улетели в какой-нибудь другой город. В Москве на 3-ей улице Строителей, в доме 25, квартире 12 Женю ждет его невеста Галя, а он в это время сидит на полу в Ленинграде.

- Мам, Лукашин уже прилетел в Ленинград? – спрашивает дочь, намазывая лицо кремом.
- Уже открыл дверь своим ключом, - докладываю я из кухни.
- Позовешь, когда придет Надя!
- Обязательно!

Хотите и вас позову? Ой, что будет, что будет, когда Надя придет! Любовь будет. Волшебная, нежная, как дыхание. Настоящая – прямо из сердца, когда звезды сияют в душе. Когда глаза в глаза, а губы так близко, что грозят поцелуем. Когда без него кончается воздух, и нечем дышать. Когда он - луна, а ты - небо ночное. Когда он – море, а ты – волна. Когда он для тебя вся Вселенная, а ты – самая яркая звезда. Когда он – Бог, а ты – молитва. Когда «Да спасет тебя любовь моя! Да коснется тебя  надежда  моя!»  
О такой все мечтают. Чтобы крылья за спиной, чтоб «я – это ты, ты – это я», чтоб навсегда, до последнего вздоха.

Скажите, я - наивная, глупая тетка? Да? Может, вы и правы.
«- Надо уметь сдерживать чувства.
- Зачем? Не слишком ли часто в жизни мы сдерживаемся?».
Не лучше ли «немножко сойти с ума»?
С любимыми не расставайтесь!
С любимыми не расставайтесь!
С любимыми не расставайтесь!
Всей кровью прорастайте в них,-
И каждый раз навек прощайтесь!
И каждый раз навек прощайтесь!
И каждый раз навек прощайтесь!
Когда уходите на миг!
Подарок от Деда Мороза
Года три назад к нам на четвертый этаж заехала семья: мама, папа и дочка лет четырех.
Через пару месяцев стало ясно, что родители не прочь выпить, закусить и повеселиться.
Не то чтобы они горькие пьяницы, запойные алкоголики или деградированные элементы. Просто, иногда позволяют себе расслабиться и забывать о главном - о своей дочери. Все увеселительные мероприятия с последующим выяснением, кто кого уважает(не уважает) чаще происходят в присутствии ребенка. Дочери частенько перепадают и подзатыльники, и поджопники, и ор в два горла.
А девочка такая добрая, нежная, хрупкая, словно ангелочек. Глазенки голубые, как утреннее небо, взгляд распахнутый. Душа еще незапертая, чистая. Сбегает утром стремительно по лесенкам навстречу соседям:
- Здравствуйте! Я в садик пошла, а Вы на работу? Тогда, до свидания!
Вечером поднимается домой и опять:
- Здравствуйте! Я из садика иду, а вы с работы? Устали? А с Чипом когда гулять пойдете?( Чип – это мой песик, верный друг). Можно и мне с вами?
- Можно, Мариша, можно.
- А поводить дадите?
- Обязательно!
Светлый человечек. Хочется, чтобы такой и оставалась душа ее. Только вряд ли.
Уже второй год собираю ей маленькие Новогодние подарки от Деда Мороза: сладости, игрушки, карандаши и фломастеры. А в этом году еще и браслетик коралловый из бусинок и ракушек положила. Девочка ведь. Повесила пакет на ручку входной двери их квартиры.
Сегодня вышла с Чипом погулять, а Марина с девочкой соседской, первоклассницей Алинкой, на качелях качаются и беседуют.
- Мне на новый год подарили куклу Лауру с париками и одеждой!  - хвастается Алина.
- А мне Дед Мороз подарил много конфет, фломастеров и браслет красивый, оранжевый, как у Елены Ваенга! – заворожено, с придыханием говорит Марина.
- Какой еще Дед Мороз? Это родоки твои или бабушка с дедушкой подарили, - ухмыляется Алина по-взрослому.
- Нет, нет! Это Дед Мороз! И в прошлом году Дед Мороз подарил. А мои дедушка и бабушка живут в деревне, далеко. А у мамки с папкой денег нет. Это Дед Мороз! Настоящий! – почти кричит Марина.
- Вруша ты и дура! Никакого Деда Мороза нет! – Алина спрыгивает с качелей и бежит в подъезд.
- Я не вруша! Ты сама дура, если не веришь в Деда Мороза! – срывается Марина на слезы.
Я подхожу к ней ближе:
- Привет, Маришка! Хочешь поводить Чипа?
- Хочу.
Она вытирает варежкой слезы, берет поводок, заглядывает мне в глаза:
- Дед Мороз ведь и правда есть?
- А как же! Конечно, есть. Он живет в Великом Устюге, на Севере, в большом волшебном доме. У него есть внучка  - Снегурочка. Вместе со всеми лесными зверятами они собирают подарки для детей и взрослых. Потом Дед Мороз запрягает своих сказочных оленей в упряжку и развозит подарки хорошим людям. А еще у Деда Мороза есть кузница. Там он кует снежинки и выдувает мороз. Птицы-счастья рассыпают снежинки по городам и деревнями. А Дед Мороз рисует морозом красивые узоры на окнах домов. Дедушка трудится всю зиму, а потом отдыхает в своем волшебном доме до следующей зимы.
Маришка доверчиво смотрит на меня, широко раскрыв глаза и затаив дыхание. Вокруг нас чудесная новогодняя сказка кружится в вальсе снежинок. И Дедушка выдул градусов двадцать мороза.

- Ну, вот! Я же говорила. А она: вруша, дура. Тьфу на неё! – заливается малышка.
- Маринка, побежали, а то ноги пристынут! – предлагаю я, подпрыгивая на месте.
- Ага! Догоните нас, попробуйте! – заразительно смеется девочка, и они с Чипом быстро обгоняют меня.
25 ДЕКАБРЯ 1991 ГОДА


25 декабря 1991 года Президент СССР М. С. Горбачев объявил о прекращении своей деятельности на посту Президента СССР «по принципиальным соображениям».
25 декабря 1991 года 14 часов 50 минут.
- Мамочка! У вас мальчик! - акушерка несет маленький комочек куда-то вглубь операционной.
- Мне обещали девочку! - немного ошалевшая то ли от счастья, то ли от известия говорю я.
- Кто обещал? Дед Мороз? - смеется акушерка и весь персонал.
- Ага! Он самый! - пытаюсь засмеяться я.
- Тихо, тихо, мамочка!
- Ой! Правда ведь девка! - торжественно объявляет акушерка.
Девка орет недовольно и громко. У меня по щекам текут слезы, крупнее, чем у крокодила. Нет, крупнее, чем у крокодилихи. Улыбка во все лицо и слезы. Дура дурой.
- Погоди реветь, давай еще потужимся, - говорит врач.
- Опять? - широко раскрыв глаза, испуганно спрашиваю я.
- Это не больно, - глаза врача улыбаются.
Я удачно тужусь. В награду получаю дочь. Мне кладут её на живот. Я нежно прижимаю её к себе. Непередаваемые ощущения! Нас обеих накрывает волна необъятного счастья. Ребенок пахнет чем-то особенным: радостью, восторгом, праздником, Днем рождения! В моей голове фейерверк, волшебство, изумление, чудо!
Медсестра дает доченьке пару капель молозива из моего соска. Я рассматриваю ее крохотную головку. А потом кошмар... Малышку забирают и уносят.
Сердце бешено заколотилось, в голове вместо фейерверка творог:
- Куда вы её уносите? Что случилось?
- Мамочка, успокойтесь. Осмотрим вашу принцессу и принесем в палату. А вы сейчас поспите, отдохните. Насладитесь еще радостью материнства, - снова улыбаются глаза врача-акушера.
- А я не устала! Я даже не рассмотрела какого цвета у неё глаза.
- Смугляночка родилась. Карие будут, - заключает акушерка.
- Кариной назову! - решаю я.
Наконец мне приносят мое сокровище. Пробую покормить её грудью. Вот он, момент единения, волна безудержного пьянящего счастья! Мне становится жаль своего мужа и весь мужской род. Никогда им не испытать ничего подобного, даже частицу такого блаженства. За что им такое?
Все неприятности отходят на второй план. Есть только я и моя дочка!…Посмотрела в её глаза. Синие-пресиние, как ночное небо. Назвала Кариной. Акушерка была права: кареглазая получилась принцесса. И красивая. Очень.
Нелюбовь


И если вокруг - одно лихо,
И если кругом - слишком тонко,
Люби всех нас, Господи, тихо,
Люби всех нас, Господи, громко.
                                                  Ю.Шевчук



Оля безнадежно смотрела в спину уходящему из квартиры участковому врачу.
Болезнь накрепко приковала её мать к постели около года назад. Она уже почти ничего не ела, из-за одышки  говорила с трудом. К тому же, она окончательно ослепла. Самый родной человек  превращался в чахлое растение, и Ольга никак не могла в это поверить. Еще каких-то два года назад мать своей энергией все сметала на своем пути. Любое дело горело и спорилось в её руках. Ольга по-хорошему всегда завидовала такой шустрости. Она в свои еще не старые сорок пять не могла похвастаться  такой расторопностью. Оказывается, всему приходит конец, и расторопности тоже. Энергия иссякает, словно пересыхает родник в засуху. Так вот и жизнь, подобно роднику, пересыхает в смерть.


Матери оставалась неделя, максимум две.
Ольга подошла к телефону, сняла трубку, постояла еще с полминуты и набрала номер сестры.

- Марина, маме совсем плохо. Она практически не встает и уже ничего не видит. Никакой надежды - неделя, может, две. Приезжай, она скучает по тебе, - устало проговорила Ольга в трубку.

Выслушав Ольгу, Марина немного замешкалась с ответом. Она, конечно, все знала о состоянии матери, но такого известия не ждала так скоро.

- Оля, ты, наверное, преувеличиваешь, как всегда. Такое уже было, но ведь она оклемалась. Может, и на этот раз все обойдется? – с надеждой спросила Марина.

- Она умирает! Слышишь ты??? Это конец, Марина. Ничего уже не обойдется! – Ольга бросила трубку и истерично завыла.


Марина задумалась. В ней боролись два человека: Марина первая и Марина вторая. Марина первая очень хотела, наконец, обустроить свою бесхозную личную жизнь. Обустроить с красивым, брутальным, умным и рассудительным Михаилом. У него имелись деньги в больших количествах, и он являлся хозяином жизни. Марина была не против отдать свою личную жизнь такому хозяину. И отдаться сама. Он пригласил её в Италию, уже купил две путевки на целых восемь дней. О, Италия! Вечный Рим, романтичная Венеция, великолепная Флоренция, Пиза, Сиена, Милан! Она мечтала поехать с ним именно туда. Там, по её планам, должен продолжиться их фееричный роман. Там Михаил должен был сделать ей предложение руки и сердца.


Михаил не просто нравился Марине, она сходила по нему с ума. У него был какой-то волшебный магнит, который притягивал Марину к нему намертво, навсегда. О таком мужчине она только читала в романах, а в жизни встретила впервые. И это в свои пятьдесят два, когда надежда на любовь таяла, как снег в конце марта! А, может, это судьба. Её последний шанс на счастье. А счастье надо уметь удерживать обеими руками, а то расправит крылья и улетит, как все её предыдущие счастья. Она не могла упустить этот шанс. А тут мать вздумала умереть. Умереть и погубить её новорожденное счастье. Мать умрет и попадет в рай, а она так и будет тянуть лямку жизни, как бурлак барку.


Марина вторая осуждала Марину первую. Как можно было думать о своей личной жизни, когда её мать доживала последние дни. Нужно было бросить всё и лететь к ней. Возможно, это будет последняя встреча с самым родным человеком. Последний раз взять её натруженные, морщинистые, ещё теплые  руки в свои, сказать спасибо и попросить прощения. Последний раз. Попросить прощения за то, что рожала тебя в муках, за бессонные ночи, за обиды, которые ей нанесла, за то, что себя любила больше, чем её, за то, что почти забыла её.


Марина за свою жизнь так и не научилась просить прощения - гордыня мешала. Но мать любила её любую. Любила слепо, безрассудно, рабски. Любила всем своим материнским сердцем.

Она ей досталась непросто. Двое суток мучила: то пойду в этот мир, то в утробе еще побуду. Марина капризная и своенравная была уже тогда. Чуть не отправила мать к Господу. Спасибо врачам, вытащили с того света. А, может, Марина вытащила. Такая красотка родилась: здоровенькая, глазищи, что блюдца, ресницы длинные, пышные, щечки пухленькие. Куколка. Ну, как ради такой не жить?


Мать ради неё готова была в лепешку разбиться, только бы Мариша ни в чем не нуждалась. И мать разбивалась. Плюнула на своё НИИ, на свой беленький халатик, на любимую химию и пошла на стройку в маляры. Там платили раза в четыре больше. У Маришки было все лучшее. Во времена дефицита мать на барахолки ездила, знакомства нужные находила, переплачивала в три дорога. Зато Маринка всегда в «загранице» щеголяла. Соседи завидовали, мать -  лезла из кожи. На её загривке ещё и Маринкин отец сидел: неудавшийся музыкант с тонкими пальцами и такой же душой. Ещё по молодости он залез на шею матери, и только изредка, когда его посещало вдохновение, парил в облаках с творчеством на пару. Но недолго. Вдохновение сдувалось, как плохо завязанный воздушный шарик, и отец плавно опускался на шею.  И мать, как лошадь-тяжеловоз, везла этот груз.  


Когда Маринке исполнилось семь, родилась Оля. Родилась в срок и не причинила матери при родах каких-нибудь проблем. Все произошло настолько быстро, что мать не поняла, что уже разрешилась от бремени. Оля родилась худенькой, с длинными пальцами, как у отца. Она вообще удивительно была похожа на него.


Оля родилась нежильцом. Так сказала врач-невролог и отмерила ей полгода. Мать быстро смирилась. Отец же сначала обивал пороги врачебных кабинетов, потом неустанно ездил к многочисленным знахарям, экстрасенсам, целителям. Это была не жизнь, а существование. Кто-то их утешал и приободрял, кто-то подтверждал диагноз невролога. Но вопреки поставленным диагнозам Оля росла и развивалась согласно возрасту. И вполне успешно перешагнула отмеренный ёй полугодовой рубеж. А когда в год она заговорила, невролог сказала, что этого не может быть. Что там быть могло или не могло, Олю не заботило, но говорить она начала раньше, чем ходить. Отец, усомнившись в диагнозе, повез её к столичным врачам. Там-то он и узнал, что ребенок его ничем не отличается от других здоровых детей. А это означало, что Оля вполне здорова. Отец, вроде бы бросивший пить и устроившийся на работу, с такой радости снова запил. Его выпнули с работы.  Мать, взвалив на плечи ещё более тяжелый груз, повезла его в светлое будущее.


Марина не любила Олю. Жила она себе, жила целых семь лет без препятствий, а тут вот оно - препятствие по имени Оля. Это препятствие забирало внимание матери и отца, лишний лакомый кусочек. По мере взросления Оли, ревность переросла в зависть. Оля оказалась умнее, красивее, талантливее Марины. Маринка злилась, делала сестре пакости, подставляла, использовала, "пила кровь". Оля никогда не жаловалась. Отец учил - ябедничать не хорошо. А мать говорила, что старших надо слушаться. Мать как будто вообще не замечала проблему. Отец же напротив - проводил с Мариной воспитательные беседы. Маринка огрызалась и бежала жаловаться к матери. Мать всегда была на стороне старшей дочери. То, у девочки возраст трудный – переходный. То, любовь неполноценная – безответная. А то, просто нет настроения – вспылила, мол, не сдержалась. С кем не бывает?  Оля чувствовала несправедливость, но сдерживала себя, подчиняясь сестре. Так и жили: Марина - мамина дочь, Оля - папина.


Отец и, правда, любил Ольгу материнской любовью: нежно, трепетно, беспокойно. Словно вместо мужского сердца в груди его билось женское - материнское сердце. А еще у него была душа невероятных размеров. Он складывал туда добро. А потом делился этим добром с Олей. Вот такого Оля его и любила - горького пьяницу, не имевшего постоянного заработка, но обладавшего огромным богатством – человеческой душой. Как-то она спросила его: «Пап, почему ты пьешь?» А он ответил: «Это от нелюбви. От нелюбви бежать надо, а я не смог. Да и бежать мне некуда. Страшнее нелюбви – одиночество. Душа от него гибнет».


Мать считала его слабохарактерным, мягкотелым, безвольным слюнтяем. Вот она - то умела быть настоящим мужиком. Умела принимать решения, зарабатывать деньги, отличать главное от второстепенного. Она имела кошелек, в который складывала деньги. Оля с детства почувствовала разницу между кошельком и душой. Душа была щедрая, а кошелек - скупой. Между кошельком и душой Оля выбрала душу. Это вовсе не означало, что Оля так же, как отец, села на шею матери. От неё она унаследовала умение зарабатывать деньги. Она зарабатывала и складывала в кошелек ровно столько, сколько ей было нужно. Для неё деньги не были целью - и этим она отличалась от матери. В кошельке могли оказаться фальшивые деньги, которые ничего не стоили. В душе не могло быть фальшивого добра. Ибо фальшивого добра не существовало в природе. Кошелек могли украсть. Или он мог потеряться. Душу украсть невозможно. Тем более - потерять.


Мать мечтала купить виллу в Испании.
- Зачем тебе вилла в Испании? – спрашивала Оля. – У тебя есть прекрасная квартира в Екатеринбурге. И дача тоже есть.
- Ты не понимаешь. В Екатеринбурге полгода зима, полгода осень. А в Испании только весна и лето. И апельсины. А на моей даче только картошка и свекла. Вот выйду на пенсию и уеду в Испанию. Навсегда. Мне надоели северные ветры.
Оля тоже хотела, чтобы от матери хоть иногда дул южный теплый ветер. Чтобы между ними установились, наконец, отношения оранжевого цвета: яркие, сочные, радостные, нежные, как испанские апельсины.


Ольга по-своему любила мать. Уважала и восхищалась её умением выживать. Мать имела силу духа. А раз был дух, значит, была и душа. Только она почему-то её тщательно скрывала от Ольги и от отца. Может, она всю душу отдавала Марине, а Ольге ничего не доставалось?


Иногда Ольге казалось, что мать любит Марину безответно. Марина не умела зарабатывать, не умела отдавать - она только потребляла. Так она употребила своего первого мужчину. Он был толстый и богатый. Старше её на пятнадцать лет. Она родила от него дочь, поимела квартиру на окраине Москвы и внушительные алименты, на которые они безбедно прожили почти шестнадцать лет. Марина как-то умела находить тугие «кошельки» - у неё был свой секрет. Она меняла их, как перчатки, пока не влюбилась. На сей раз, она влюбилась в мужчину, а не в его кошелек. Она вдруг осознала, как зябко жить, зная, что тебя не любят, а расплачиваются за твое тело. Ей уже пятьдесят два, телу – тоже. Оно старело, и желающих купить его оставалось все меньше и меньше. И тут появился Михаил со своей любовью к ней. И Марина впервые хотела отдать ему свое тело почти бесплатно. Вместе с сердцем и душой.


- Оля, я в аэропорту. Меня срочно послали в командировку, в Иркутск. На неделю. Ты мне не звони - дорого. Я сама тебе буду звонить,- попыталась обмануть сестру Марина.

- На неделю?! А как же мама? Она же ждет тебя? – ещё надеясь на что-то, проговорила Ольга.

- Оля! Я не могу отказаться, иначе потеряю работу. Кому я нужна в свои пятьдесят два? После командировки меня отпустят, я договорилась. Все, пока! – Марина нервно нажала на красную кнопку мобильника, виновато закусив губу. Она знала, что Ольга почувствовала фальшь в её голосе. Она с детства умела отличать правду от лжи. Почти безошибочно.

Михаил подошел к Марине и нежно обнял её плечи:

- Милая, пойдем, уже объявили посадку. Тебе надо отдохнуть. Все образуется.

- Конечно, любимый, - Марина взяла Михаила под руку, и они направились к самолету.


-Оля, кто звонил? Марина? – слабый голос матери доносился из спальни. – Когда она приедет?

- Завтра, мам… Завтра, - неожиданно для себя соврала Ольга.

- Завтра, - прошептала мать, и глаза её наполнились слезами радости от предстоящей встречи.

Оля всю ночь готовила встречу Марины с матерью. Она репетировала голосом Марины, даже написала её предполагаемую речь на листке бумаги. Мать ослепла, но слышала отлично. Ольга боялась проколоться. Но еще больше она боялась, что мать не успеет услышать Марину, не успеет дотронуться родных до боли рук, лица, вдохнуть её запах в последний раз. Не успеет сказать ей, как сильно она любит её. Ольга хотела устроить матери встречу и пропитать её счастьем. Счастьем по имени Марина.


- Мам, Марина приехала! – как можно оптимистичнее произнесла Ольга, заглядывая в спальню. – Она сейчас придет, а я схожу в магазин.
Оля зашла в спальню, пододвинула стул близко  к кровати, села, взяла руки матери в свои и  тихо сказала:

- Привет, ма.

Глаза матери застилали слезы, они стекали по вискам и впитывались в наволочку на подушке:

- Доченька моя! Дождалась! Мариночка! Девочка моя славная! Теперь уже не страшно, не страшно уходить.

Мать гладила Ольгины руки, касалась мокрого от слез её лица, старалась прощупать каждую клеточку её тела.
Душа Ольги рвалась в клочья, на сердце болезненно лопались волдыри.

- Маришка, не плачь, девочка! Не плачь! Я - старая уже, мне пора. А ты живи, я тебя всегда любила и там любить буду! Ты не перебивай меня только. Тяжело мне говорить…

- А ты помолчи, отдохни, мамочка моя! – прошептала Ольга.

- Тошно мне, Марина... Не от болезни тошно, от нелюбви... Твой отец не был отцом Оли. Я даже не знаю, кто её отец... Меня изнасиловали, - мать тяжело вздохнула, подняла полные слез глаза к потолку. - Трое их было, ублюдков этих. С халтурки я тогда возвращалась. Поздно было. А я через заброшенный парк пошла, домой торопилась. Там все и случилось.

- Господи! – прикрывая рот ладонью, с ужасом выдавила Оля. Её душа вдруг потеряла сознание и рухнула вниз.

- Отец твой тогда находился опять в творческом кризисе, перебивался случайными свадьбами да похоронами. Приходилось вкалывать на работе, потом  халтурить. Пришла я в тот вечер домой, а он навеселе. Ничего ему не стала рассказывать. Через два месяца узнала, что беременна. Хотела аборт сделать да заболела сильно воспалением легких, еле выползла. Отец твой какие-то дефицитные лекарства достал. Вылечили. От врачей он про беременность узнал. Скандал устраивать не стал, хоть и знал, что не его ребенок… Не спала я с ним. Жили, как соседи. Пришлось рассказать ему все. Во всем его обвинила. Из больницы выписалась, а аборт делать уже поздно, - мать зашлась раздирающим кашлем, на лбу выступили капельки пота.

Ольга дрожащей рукой налила воду в поильник. Она смотрела сквозь слезы. Предметы вокруг троились и двоились, казались размазанными и увеличенными. На морщинистом желтом лице матери изобразились увеличенные мучения  и скорбь. Ольга приподняла голову матери и осторожно стала поить, приговаривая:

- Все, все, сейчас пройдет. Отдохни.

Мать отдышалась и стала рассказывать дальше:

- Люто ненавидела я ребенка этого. Вытравить хотела лекарствами, да чуть сама не отправилась на тот свет. Отец скорую вовремя вызвал – откачали и меня, и ребенка. Живучая она оказалась, Ольга- то. А отец, словно, ангелом-хранителем был у неё. Ещё до её рождения. Потом в роддоме написала отказ от неё. А отец пришел к врачу, заявление забрал, сказал, сам воспитывать будет. Не виноват, мол, ни в чем ребенок. Поклялся мне, что пока жив, никто не узнает про изнасилование. Слово своё он сдержал. И вместо матери был ей до конца дней своих... А я сначала ненавидела Ольгу. Когда врач сказала, что нежилец она, ничего у меня не дрогнуло даже. Умрет, так умрет. А она выжила... Снова.  Потом привыкла к ней, как к мебели.  Иногда, жаль мне Олю было, добрая она - как отец твой, рукастая - как я. Но полюбить её так и не смогла. И прощения попросить не смогла. Досталось ей от меня. А мне всю жизнь гордыня мешает. Топчет она душу мою. Оля сидит занозой в сердце, а вырвать её не могу. Боль это моя. Отец в ней радость рассмотрел, а я – горечь. Скорее бы уже ответ держать, - мать ослабшей рукой размазывала слезы по лицу.

- Оля добрая, она простит. Слышишь мама? Ты только не плачь, - сквозь слезы шептала Ольга и гладила мать по голове.

- Мариша, ты не оставляй её, не забывай. Отец её – выродок, скот. А вот у Ольги душа огромная и чистая, как небо. Странно так: как только глазами я ослепла, сердцем прозрела.  Только поздно… Все уже поздно, - горе и боль снова пронзили лицо матери. – Мариша, доча, ты попроси у неё за меня прощение, когда умру. Пообещай.

- Конечно, мамочка! Обещаю!

- Устала я. Посплю.

- Спи, мамочка, спи, родная, - Оля бережно укрыла мать пледом, взяла её натруженную руку в свою и приложила к губам. Ёе слезы капали на руку матери, тело содрогалось от рыданий, отчаяния и безвозвратной потери. Потери материнской любви – настоящей, нежной, безграничной, от которой становится тепло, спокойно и надежно. Ольга так продрогла в этой жизни. Ей хотелось прижаться к матери, выпить всю стужу из её души, вынуть занозу из её сердца и вдохнуть теплый южный ветер. Она убила бы её нелюбовь своей любовью, захватила бы её холодность своей дочерней нежностью.


Оля подошла к окну и посмотрела на небо. По голубому необъятному простору медленно и размеренно плыли всклокоченные облака. Самый дерзкий и горячий луч солнца указывал им путь.

Оля закрыла глаза, сложила ладони у груди и зашептала: «Господи, прости её. Она от слабости. Согрей её, Господи. Не оставь её».
Валя и Ава


- Собакаааа! Собакаааа! - визжала Валюшка от восторга.
Восторг бился об стены комнаты и отлетал на кухню, в соседнюю комнату, в темное пространство подъезда и даже к соседям. Через минуту Валя подобно урагану примчалась на кухню, где хлопотали мать и бабушка. Мать девочки попыталась закрыть своим телом кухонный стол, бабушка отошла от плиты подальше. Они знали, что будет дальше. Валя одним прыжком достигла маминой шеи, зацепилась за неё руками и стала кричать восторженно-визгливым голосом ей в ухо, одновременно, глядя на бабушку:

- Собакаааа! Спасибо, мамуляяяя! Бабуля, собакаааа!

Спрыгнув с маминой шеи, она вихрем подлетела к бабушке, подпрыгнула, чмокнула её в щёку и унеслась из кухни так же стремительно. Женщины выдохнули «Ох!» и засмеялись. На этот раз обошлось без материальных потерь и физических увечий.

Из соседней комнаты уже доносились басы деда и Валюшкины вопли.

- Ох, и тайфун! Бедный дед! – улыбаясь, сказала бабушка.

- Ничего, он стойкий! - усмехнулась дочь.


У Валюшки сегодня день рождения. Ровно шесть лет назад Галя  родила это чудное дитя. Дитя любви, Галиной любви к её отцу. Отец Вали так не считал.  Он вообще считал любовь полным бредом. Никакой любви не существовало, существовало лишь желание сладострастия, именуемое сексом. А сопливые романтичные девочки и дамы, глупые прыщавые юноши и слащавые мужичонки придумали какую-то любовь. Это они пишут и поют о любви, снимают тупые и слезливые фильмы и даже готовы распрощаться во имя любимых с самым дорогим. Самым дорогим у отца Вали была свобода. И уж во имя какого- то вечно хныкающего ребенка он ни за что бы с ней не расстался.

Истерик Галя устраивать не стала. Она была счастлива. Она любила его, ничего не требуя взамен. У неё была незабываемая ночь любви. Ночь любви, а не секса. Узнав о ребенке, она была счастлива вдвойне. Бог подарит ей маленький лучик любви - желанный и трогательный.

Так оно и получилось. Валюшка была похожа на зеленоглазого подвижного ангелочка с рыжими волосиками  и россыпью веснушек на нежном личике. Она  залила всю квартиру ярким теплым светом любви, радости и счастья.


Сегодня в квартире появилось еще одно счастье – длинноухое, рыжего цвета, с коричневыми глазами-бусинками. Это был месячный щенок, рожденный русской спаниэлихой Дуськой из соседнего подъезда. Про отца Дуська упорно молчала, но несомненно одно: всё у них было по любви и взаимному согласию. После согласия родились три кутенка, такие же рыжие, как их мать. Одним из них был Валюшкин щенок. Назвали его Ава, потому как лаять по собачьи, как все порядочные псы, он не умел. Вместо уверенного «Гав!» он нежно и протяжно произносил: «Ава, ава».


Ава внешне был похож на Валю: такой же рыженький, курчавенький, в меру упитанный. Характеры их были схожи, как две капли воды. Ава обладал такой же неуемной энергией, весельем и дружелюбием, как Валя, был общительным и очень ласковым.


Через полгода выяснилось, что Ава никакой ни русский спаниэль, а почти вообще ни спаниэль.  От матери он унаследовал только курчавую рыжую шерсть. Все остальное было отцовским – длинные висячие широкие, как флаги, уши, вытянутое тело, коротенькие лапы и мощный торс, длинный крепкий хвост, бровки домиком и философские задумчивые глаза. К гадалке не ходи, отец его был бассет-хаундом.  


Дед Вали звал его внучком - недоспаниэлем. А Вале было, абсолютно, без разницы - какого рода, племени был её четвероногий друг. Она называла его братом. Да и Ава признавал Валю за щенка, равного себе. А вот хозяином он выбрал бабушку. Он её боготворил и беспрекословно слушался, а бабушка щедро накладывала в его миску кашу с мясными обрезками, давала тертую морковь и бутафорскую косточку, которая чистит собакам  зубы. Ава был наполнен своим собачим счастьем с головы до хвоста. В этой семье его все любили, холили, лелеяли.


Больше всего, конечно, к нему была привязана Валя. У неё не было друга преданнее Ава. Они все время были вместе. Утром бабушка отводила Валю в детский сад, взяв в качестве охраны «рыжее животное» - так она называла Ава. Он шел, такой гордый, выпятив и, без того, мощную грудь колесом. Бездомные псы приветствовали его громким лаем и, конечно, завидовали. Завидовали, потому что Ава был кому-то нужен, а они - никому.  

А вечером Валя сама выгуливалась под галоп домашнего любимца. Они выбегали из подъезда и через мгновение собирали вокруг себя шумную армию ребятни. В ближайшем парке дети устраивали спринтерские забеги. Лидером всегда оказывался Ава. Он несся быстрее пули, уши его развевались, как знамена, и даже встречный ветер не был помехой.

Набегавшись, и Валя, и Ава с аппетитом наворачивали приготовленный бабушкой ужин. Пес считал бабушку волшебницей, а кухню - самым притягательным местом. Притягивала кухня своими аппетитными запахами. Даже нет, не притягивала. Она сводила Ава с собачьего ума. Когда бабушка колдовала над очередным блюдом, Ава сидел в сторонке нюхал кухонный воздух, наблюдал за процессом и пускал слюни. Бывало, что у бабушки из рук мог выпасть лакомый кусок какой-нибудь еды. Ава, подобно пылесосу, быстро подчищал все с пола. Тут бабушка, несомненно, видела в собаке одну только пользу.


Аву исполнилось полтора года. Он, что называется, был в самом соку. Глупое любопытство сменилось неподдельным интересом. Теперь он энергично обнюхивал незнакомые вещи, весьма активно поднимал с земли палку и охотно отдавал хозяину. В нем стали проявляться качества охотника. Гены - вещь упрямая. Дуська, его мать, слыла знатной охотницей. Она без труда разыскивала птицу, поднимала её на крыло, а после выстрела по команде подавала добычу, причем и с сухого места, и из водоема. Воды она не боялась, плавала лучше иной рыбы.


Дед решил попробовать Ава в охотничьем деле. Он и сам в бурной молодости увлекался охотой и даже приносил домой дичь.

Договорившись с Ильей, хозяином Дуськи, они с Авом выдвинулись в последний воскресный день лета на охоту. Их провожало все семейство: бабушка, Галя и Валюшка. Бабушка дала деду наказ – провести охоту трезво, Галя только рассмеялась, а Валюшка что-то шепнула Аву на ухо. Пес весело взвизгнул и поцеловал девочку в нос, губы, щеки. Валюшка верила в охотничью хватку Ава и ожидала результата в виде утки.


А девушек семейства ждал очень напряженный день. Завтра Валя станет не просто Валей, а Валей- первоклассницей. По словам бабушки, завтра должен прийти конец Валиному беззаботному детству, и наступит новая ступень жизни – предвзросление. Валя не понимала, почему слово «предвзросление» бабушка произносит с какой-то хрустальной грустью.  Она очень даже не против была стать предвзрослой. Наконец- то, её перестанут считать ребенком, и она сама будет покупать продукты в магазине, а может даже бабушка позволит ей самой приготовить яичницу. И дед с мамой перестанут смеяться над ней и называть её Глупышкой - Пышкой. Плюсов в предвзрослении было больше, чем минусов. А минус был один – нужно будет подметать пол и прибираться в комнате.


Но все это будет завтра, а сегодня нужно было тщательно подготовиться к первому сентября: погладить белоснежное платье с воланами, декольте и стразами, примерить черные лакированные туфли, красивую красную заколку с пышным бантом, собрать ранец – положить в него первый в жизни дневник, пенал, тетрадку, азбуку. И еще сходить в цветочный магазин к тете Вере, она приготовила шикарный букет из крупных белых хризантем.


Стрелки часов подползали к восьми часам вечера, а охотников все ещё не было. Бабушка начала нервничать. Она все же решила, что дед хорошенько «отметился» на охоте и теперь отсиживается у Ильи. Она набрала номер Ильи, в трубке послышался приятный женский голос, который объявил, что, мол, абонент временно недоступен. Бабушка сделала свой вывод и, ворча, стала собираться к Илье. Через минуту в дверь позвонили. Это был дед.
Он тяжело зашел в квартиру и сел на табурет. Валюшка весело выбежала навстречу:

- Ну, деда, и где же утки? – она обошла его вокруг. – А где Ава?
Дед очень боялся этого вопроса. Потому что ответ был уж очень очевидным. Несколько часов он готовил оправдательную речь. Но речь получалась неубедительная и никакая не оправдательная, а обвинительная.

- Деда, где Ава? – с тревогой в голосе повторила вопрос Валюшка.
В коридор вышли бабушка и Галя.
Дед, боясь поднять глаза, тихо ответил:

- Потерялся он.
В воздухе повисла свинцовая пауза. Напряжение росло. Дед ждал разряда. Мощного, горького, душераздирающего. Он чувствовал себя преступником, от которого отказались все адвокаты.

- Как потерялся??? Деда, как это потерялся??? Он не мог потеряться! – выкрикнула Валя и глаза её заблестели.
Галя прижала Валюшку к себе, взяв за плечи.
Бабушка стояла ошарашенная известием, широко раскрыв глаза.

- Ава выстрела испугался и убежал. Мы его искали с дядей Ильёй несколько часов, но он, как сквозь землю провалился! – пытался хоть как-то оправдаться дед.

- Деда, ты же друга моего потерял! Другааа! Понимаешь??? Ты его внучком звал. Значит, ты внука потерял, как – будто ты меня потерял. Ты меня потерял!!! Ты меняя потеряяял!!!
У Вали начиналась истерика. Слезы вселенской потери и страшного горя лились из её детских глаз. Она вырвалась из Галиных рук, стремглав подбежала к деду и начала наносить удары по нему своими маленькими кулачками, выкрикивая:

- Ты меня потерял, ты меня потерял, ты меня потеряяяял!!!
От таких слов деду стало не по себе. Его охватил ужас и страх. Его бросило в холодный пот. Такой картины он себе и представить не мог. Что значит, он её потерял? Мысли пульсировали в висках, сердце бешено колотилось. Он закрывался руками от ударов и старался перекричать внучку:

- Я найду его, Валя! Я найду! Слышишь? Найду!
Галя и бабушка схватили Валю и поволокли в ванную, умыли холодной водой и дали успокоительного чая.


Галя отвела Валю в комнату, села в кресло, посадила девочку на колени, крепко обняла и стала укачивать. Сердце матери сжалось, оно рыдало вместе с Валей. Казалось, что Валина боль раздавит его. К горлу подкатывал ком, Галя украдкой смахивала слезы. Валюшка продолжала всхлипывать больно и надрывно.

- Валечка, детка, мы найдем Ава, обязательно найдем! Слышишь? – Галя пыталась утешить дочь.


Валя постепенно успокоилась и заснула на руках матери. В руках матери всегда есть удивительная волшебная сила, она защищает от боли, тревог и ударов жизни.

Галя переложила Валю на кровать и легла рядом. Спала Валя беспокойно, что-то борматала во сне и опять плакала, кричала. За стеной о чем- то разговаривали дед с бабушкой. Дед то и дело выходил из комнаты на балкон. Слышался его хриплый кашель -  он курил. Галя заснула только под утро.



Валя открыла глаза, встала, посмотрела в окно. На улице ещё было сумеречно, рассвет только-только начал заниматься. Крапал утренний дождик. Домашние спали. Девочка осторожно вышла в прихожую, надела на себя розовый плащик с голубыми бабочками, голубые резиновые сапожки. Открыла дверь и выскользнула из квартиры. Почти неслышно добежала до входной двери подъезда. Попыталась открыть замок, но он не поддался, потом ещё и ещё. За дверью кто-то сначала заскулил, потом отчаянно залаял.

- Ава! Ава! Мальчик, я сейчас! – закричала Валя, и слезы снова наполнили глаза.
Она опять попыталась открыть замок, но маленькой детской силы не хватало. Валя яростно начала пинать по двери и звать на помощь:

- Помогите! Помогите! Там Ава!
От крика Галя проснулась, обнаружила, что Вали нет рядом. Она выбежала в подъезд, вслед за ней выскочили дед и бабушка.

- Валя, Валюша! Что случилось? – наперебой кричали они.

- Мама, там Ава, он за дверью, я не могу, мама, не могу открыть замок!

-Сейчас, девочка моя, сейчас, я помогу! – крикнула Галя.
Дед первым добежал до двери. Валя стояла у двери и горько плакала, а за дверью эхом отзывался Ава. Это был его лай, его визг, его отчаяние, его страх.

- Деда, миленький, родненький, пожалуйстааа!

Дед с силой навалился на дверь, дернул замок, и дверь открылась.
Валя опустилась на колени, Ава мокрый и грязный бросился со всей своей собачьей прыти к девочке. Он принялся слизывать соленое горе с её лица. Потом стремительно добежал до одиноко стоящего дерева на газоне и принес в зубах что-то серое и грязное, бросил к ногам деда. Это была утка. Снова подбежал к Валюшке. Она крепко обняла его, чтобы уже больше никогда не потерять. Пес весело повизгивал, непрерывно виляя хвостом.


И не было на всем белом свете более счастливых: девочки Вали в испачканном грязью розовом плаще и недоспаниэля Ава с большими задумчивыми глазами.
Мы из другой жизни

Сентябрьский денек выдался на редкость солнечным и теплым, что в эту начавшуюся осень большая редкость. Желтый шар солнца висит в пронзительной бирюзе неба, игриво подмигивая. Озорной ветер врывается в людской поток, швыряя под ноги охапки шуршащих листьев. Неужели, её Величество, бабье лето, пожаловали? Просим, просим.

Иду по площади железнодорожного вокзала горячо любимого мной Екатеринбурга, любуюсь природным буйством красок, слушаю мажорную городскую какофонию. Люди снуют туда-сюда с озабоченными и не очень лицами, тянут за собой разноцветные баулы, чемоданы, орущих детей.

Стайка молоденьких девчонок на высоченных шпильках чуть обгоняет меня.
- Ксю, чего это они там устроили? – любопытствует смазливая брюнетка, оборачиваясь налево.
- Вроде, бомжей кормят, - неуверенно отвечает девушка с густо накрашенными глазами.
- На фига? – спрашивает третья.
- Да, дураки! – смачно, надувая пузырь из орбита-дирола, отвечает блондиночка в коротенькой юбке.

Я устремляю свой взгляд в сторону тех самых «дураков». Действительно, у подножия  памятника танкистам, известного в народе как «Варежка» - очередь. Три термоса, куча пластиковой посуды и  здоровенная кастрюля. Под шум большого города, обрывки  фраз и грохот поварёшки двое молодых людей шустро разливают суп. Еще три девушки наливают чай.
«Клиенты» в очереди, вероятно, имеют статус от бомжа до малоимущего. Здесь есть даже  «чистоплотная таджикская (возможно, цыганская) семья»,  состоящая преимущественно из женщин в широких цветастых юбках до пола и ярких платках, с маленькими черноглазыми смуглолицыми  детьми в одеждах не по размеру. Очередь двигается спешно, но без жадной суеты и ругани. Пластиковые тарелки с едой расходятся быстро направо и налево, как горячие пирожки.

Подхожу к своей остановке. Располагаюсь на скамейке. Ждать автобуса еще минут двадцать. Продолжаю наблюдать за «столовой» под открытым небом.
Очередь то и дело пополняется новыми персонажами. Бородатый мужик в потрепанной выцветшей куртке непонятного кроя: то ли женского, то ли мужского, пропускает вперед женщину в коричневато-сером пальто и подростковой мальчишеской шапке мышиного цвета. Джентльмен, не меньше. Маленькая суетливая бабуля разместилась у подножия памятника с тарелкой. Оглядывается по сторонам, будто опасается чего-то. Там же человек пять уже трапезничают, с аппетитом уплетая еду. Бойко толкуют о чем-то, прихлебывая чай из одноразовых стаканчиков.

Подходит очередь «семьи».  Её члены, получив свои порции, тянуться друг за другом к месту приема пищи, как муравьи. Дети на ходу жадно откусывают хлеб, женщины бьют их по рукам, лопоча что-то на своем.

Смотрю на эту разношерстную толпу, и в голове крутятся слова песни из СССР: «Дети разных народов, мы мечтою о мире живем...» Ну, да. Нуждающиеся вполне мирно, цивилизованно принимают помощь, благодарят, низко опустив голову.

- Господа! Пожалуйста, складывайте использованную посуду в пакеты для мусора! – прерывает мои размышления голос молодого активиста.
Господа… М-да! Это вряд ли. Товарищей у нас уже нет давно. Граждане?    Опять не то. Граждане имеют определенную правоспособность. А эти не обременены ни правами, ни обязанностями. Для них давно наступила гражданская смерть.  И в списках они не значатся – бомжи. Лица без определенного места жительства.

К остановке направляется «госпожа» из пестрой толпы «клиентов». Та, что в пальто и мальчишеской шапке. Садится рядом на скамейку. Украдкой пытаюсь рассмотреть женщину детально. Пальто с норковым воротником из прошлого века а-ля фабрика «Большевичка», пошитое из добротного коричнево-серого драпа, ныне изрядно побитого молью. Черный норковый воротник белеет проплешинами в некоторых местах. Рукава кое-где вытерлись.  Шапка китайского пошива, серая, с лейблом на отвороте. Из-под шапки выбиваются несколько прядей курчавых седых волос. Лицо без признаков хронического алкоголизма. На вид ей лет шестьдесят пять, семьдесят. В глазах тоска, безнадега. Видно, что когда-то женщина была красива. Внешне вполне опрятна. Навскидку определяю социальный статус – малоимущая.

Она, кажется, замечает мой повышенный к ней интерес. Пытаясь хоть как-то оправдаться, завожу разговор:
- Простите. А что это за акция там, у памятника?
Её лицо озаряет приветливая, чуть виноватая улыбка:
- А, это анархисты кормят нас каждое воскресенье.
- Анархисты? – недоумеваю я.
- Ну, да. Так, по крайней мере, молодежь себя называет. А нам-то что? Какая нам разница кто они: анархисты, коммунисты. Подкармливают нас маленько, и на том спасибо. До этих ребят приходило движение Харе Кришна, но потом они пропали куда-то. Если б не они, - кивает женщина в сторону «столовой», -  худо бы нам пришлось, ой, худо! Особенно, бездомным. Я-то что. У меня пенсия есть – одиннадцать тысяч да дочкина ещё. Квартира есть на Сортировке.  Однокомнатная, улучшенной планировки. Светлая, окна на южную сторону выходят. Десять лет назад получила, как раз перед самой пенсией. А до этого всю жизнь по общагам с дочкой мыкалась. Я двадцать лет лифтером работала на комбинате. Потом устроилась машинистом бурильной установки на ВИЗ. Мы с дочкой вдвоем живем.  Дочка у меня инвалид – церебральный паралич. Слава Богу, ходит сама.  Папка наш ушел, дочке еще и полгода не было.

Она молчит несколько секунд, смотрит вдаль задумчивым, полным воспоминаниями взглядом. Бесцветно улыбается и продолжает:
- Оно и понятно, не каждый мужик выдержит ребенка-инвалида поднимать. Да, я не обижаюсь на него. Говорят, семья у него, детей двое…нормальных, здоровых.  Дай Бог. Я его с тех пор и не видала больше.
- Что ж, и на алименты не подали?
- Не подала… Думала, вернется. Любила его сильно, - печально  вздыхает она, глядя мне прямо в глаза. - Пусть у него нормально все будет. Лишь бы не спился да не забомжевал. Жизнь у них – не сахар. Спят, где придется. Сейчас-то ещё тепло, можно и  на скамейке переночевать или прямо в траве, под кустом. Там удобнее даже – мягко, не нужно ничего под голову подкладывать. Если дождь идёт, прямо под балконы  ложатся.

Я вопросительно смотрю на неё. Уловив мой взгляд, женщина продолжает:
- Да, да! Мне один бездомный рассказывал. У него сумку с документами украли на вокзале, только сотовый телефон при нем остался. Он из Новоуральска приехал на заработки. Там коттедж строил. И жил там же, где работал. Его в деньгах обманули, не заплатили. Вот он сюда и подался. А тут такая штука с ним приключилась. Я с ним в Троицкой церкви познакомилась.
Там ему Библию дали, другие книги. Им прихожане приносят. Он любит читать. Мужик-то хороший. Жалко его. Не зимовал ещё. Зимой-то худо совсем. Холодно. Многие замерзают, - она молчит несколько секунд, смотрит в сторону памятника неподвижным лицом, потом тихо добавляет. – Насовсем замерзают-то.

Вдалеке показалась широколобая морда моего Неоплана.
- Простите. Кажется, мой автобус идет, - прерываю я женщину, приподнимаюсь слегка, глядя на дорогу.
- Домой едете?
- В командировку, - с житейским сожалением поясняю я, слегка улыбаясь.
- Счастливой дороги! Спасибо Вам!
- Это Вам спасибо! Мне-то за что?
- Поговорили со мной. С нами, ведь, разговаривают не часто. Мы из другой жизни, - она смотрит на меня с горькой усмешкой.
- Все будет хорошо! – пытаюсь я приободрить женщину, зная, что у неё «хорошо» уже не будет. Беру чемодан и везу его к припарковавшемуся автобусу.

Пройдя «билетоконтроль», устраиваюсь поудобнее в мягком кресле, у окна. Ехать четыре часа с копейками. Рядом садится приятный молодой человек, похожий на банковского служащего. Чисто выбритый, гладко зачесанный в кожаном пиджаке, с большим черным чемоданом. Даже вежливо здоровается со мной. Я отвечаю ему тем же. Люди должны уважать друг друга. Об этом я всегда говорю своей дочери. Надеюсь, она согласна со мной. Меня окутывает аристократический запах дорогого мужского парфюма.

Наш суперлайнер одобрительно зашипел, и дверь медленно закрылась. Потом со свистом выдохнул и мягко поплыл по городским улицам, нежно раскачивая пассажиров в такт движению.

За окном пестреет «очей очарованье», красно-желтая осень. Привокзальная площадь продолжает жить своей жизнью: люди, чемоданы, «пирожки горячие», суета. Без пауз на отзывчивость. Около «Варежки» колготятся анархисты-коммунисты и «клиенты»: собирают в большие черные пакеты пластиковую посуду, заносят в Газель огромную кастрюлю, термосы. Сворачивают столовую. Сегодня одни люди реализовали право на жизнь других, потому что еда – это право, а не привилегия.

По телевизору показывают «Вести». На экране исламизм шагает по планете. Тысячи оскорбленных и разгневанных мусульман - женщины в платках, мужчины, даже дети – выходят к диппредставительствам США. Недовольство спровоцировал появившийся в Интернете фильм "Невинность мусульман", который, по заявлениям митингующих, порочит образ пророка Мухаммеда. В руках они держат транспаранты с антиамериканскими требованиями, яростно скандируя: «"Берегись Белый дом, к тебе идёт чёрный флаг!", Устраивают массовые драки с полицией, поджигают стоящие на обочинах автомобили, громят кафе, витрины центральных магазинов, сжигают звездно- полосатые флаги с ожесточенными криками: « Смерть Америке!», метают бутылки и другие предметы в сотрудников правопорядка. В ответ стражи порядка пускают слезоточивый газ и стреляют из автоматов в воздух. Толпа с визгом разбегается в разные стороны, прикрывая лица платками, рукавами, лацканами пиджаков, футболками и свитерами. Срабатывает самый сильный из всех инстинктов – инстинкт самосохранения. Все хотят жить. Но некоторым не везет – умирают. «Общее число жертв антиамериканских погромов достигло 40 человек», - сообщает корреспондент из самой гущи событий, рискуя собой.

А вот еще одни кадры нашей жизни. Картина та же. География другая. Это Китай. Между Китаем и Японией снова обострился территориальный спор за какие-то острова с труднопроизносимым названием. Здесь и настроения другие – антияпонские. Горят японские машины, разрушены японские суши-бары и рестораны. Здание японской дипмиссии в Пекине фактически пустует. Хрупкая, симпатичная китаянка с иррациональным патриотизмом на лице жестко заявляет: «"По территориальным вопросам не может быть никаких уступок. Война – вот единственный ответ!» А вы думаете, что «у войны не женское лицо»? Еще какое женское. Эх! Дети разных народов, что ж вы делаете?

Я откидываю голову на спинку удобного кресла, закрываю глаза. Пытаюсь заснуть. Передо мной возникает образ женщины в коричнево-сером пальто с норковым воротником фабрики «Большевичка». На её исстеганном временем лице дрожат слезы. Она тянет ко мне свои руки. Ладони у неё ледяные. Беру их в свои, в надежде согреть. Женщина шепчет посиневшими от холода губами:
- Мы из другой жизни, мы из другой жизни…
Её безголосый выдох запутывается в шлейфе дорогого мужского парфюма, заглатывается чавкающей пастью черного равнодушия обезумевшей людской толпы.
- Громче! – надрывно кричу я ей. – Пожалуйста, громче!
Нинка - мой враг



Теплым летним днем наша обожаемая, всеми любимая Светка вышла замуж. За немца. За настоящего, из Германии. Познакомились в Интернете, и вот на тебе – любовь у них случилась аж до замужества. Он увез её в эту самую Германию. Если честно, я за Светку даже рада. Здесь она просто была бы Петровой или Сидоровой или ещё какой-нибудь Светланой Андреевной - методистом детского сада «Солнышко» в Богом забытом городишке на Севере России. А там она не просто Светлана Андреевна Шнайдер, она там фрау Шнайдер. А фрау - это не то, что жена. Вообщем, повезло бабе.

Не повезло нам. На её место наша директриса взяла старую грымзу, Неонилу Брониславовну, бывшего методиста Управления образования. Имя свое она носила также гордо, как начес на своей голове из волос цвета «Мэрилин Монро». В кулуарах мы называли её Нинка. Детям было сложнее. Ни с первого, ни со второго, ни, даже, с третьего раза ни один воспитанник не мог произнести её имя правильно. Вариантов было множество: Необрославовна, Нила Славовна, Анилабронислана и просто тетя Нина. Неонила расстреливала их взглядом, намертво приколачивая детей к тому месту, откуда неправильно доносилось её имя. Дети замирали, как морская фигура, и ещё долго не могли обрести дар речи.


Неонила Брониславовна была красива, но уже немолода. Она душилась крепкими французскими духами. Душилась так, чтобы все слышали и понимали: дама она дорогая, с большими достоинствами и немалым достатком. Её муж - большой ученый. И не абы кто – физик-ядерщик, профессор. Преподает, консультирует, пишет и печатается в научных журналах всего мира. Серьезный мужчина. Дочь – начинающая актриса. Ещё пару прыжков и эпизоды сменит на роли.
Неонила Брониславовна была отличным теоретиком. Планы, отчеты, методические разработки – все было исполнено блестяще и тянуло на научный труд. Всегда. За это ей рукоплескало наше Управление образования и, даже, Областное Министерство. А наша директриса, Марина Борисовна, готова была целовать ей ноги и гладить её следы, захлебываясь восторгом.


Неонила поучала всех: от помощника воспитателя до директора. Больше всего доставалось мне. После посещения моих открытых занятий Нинка устраивала мне методическую головомойку:

- Елена Владимировна! Будьте любезны, ответьте мне на один вопрос: почему вы позволяете детям во время занятия свободно разгуливать по классу? И почему дети рисуют где угодно: на подоконнике, на полу, на доске? Почему они делают это стоя, лежа, на коленках?! Где дисциплина в вашей группе? Отсутствует? Что вы пытаетесь слепить из этих детей?


Когда разбор полетов достигал кульминации, её глаза до краев набивались злостью, а брови становились одной прямой линией. Она была похожа на удава.

- Неонила Брониславовна, вы когда-нибудь пробовали рисовать? Рисовать сказку собственного сочинения, – пыталась я сопротивляться удаву. – Попробуйте. Может, тогда вы поймете, почему дети рисуют на полу, на подоконнике, лежа, на коленках, на стекле окна.

- Чтоо??? Вы будете учить меня??? Критиковать??? Развели тут креативность! – тряся начесом, четко выговаривая слова, она почти переходила на крик. Лицо её покрывалось пятнами. – Вам доверили подготовительную группу. Вот и подготовьте их к школе. Качественно подготовьте. И не надо изобретать велосипед: делать из них сказочников и великих художников.


Она подходила к зеркалу и поправляла пергидрольную «Пизанскую башню» на голове, дав понять, что на сегодня всё.

Я выходила из кабинета. Хотелось рыдать. В висках пульсировало давление. Это была реакция сосудов на стресс. На постоянный стресс. Стресс по имени Нинка.

- Не могу больше! – срывалась я на слезы, увидев сочувствующие лица моей напарницы Ани и помощника воспитателя Лидии Филипповны. – Уволюсь!

- Что вы, Леночка. Вы - прекрасный педагог. Это я вам как бывший учитель говорю. Дети вас очень любят. Детей не обманешь, - гладила меня по спине Лидия Филипповна.

- Да, забей! Плюнь и разотри! Грымза она старая! Завидует тебе! Поставь мысленно зеркало между собой и ей. Пусть она в него смотрится. Зеркало будет отражать любые её воздействия и оборвет негативную энергетическую связь. Она же энергетический вампир! Она подпитывается тобой! – включала свои экстрасенсорные способности Анька.


Нинка не любила детей. Дети для неё были предметом труда, материалом, из которого можно было лепить. А я была средством труда, инструментом, орудием. Я должна была слепить из материала что-нибудь качественное. А Нинка нас исследовала, проводила над нами опыты. А потом записывала все в свои «научные»  методические разработки.

Наши отношения с  Нинкой складывались из маленьких конфликтов, которые притягивались друг к другу, словно магниты, образовывая один огромный конфликт. А огромный конфликт ведет к войне. Война – это самое большое зло. Это зло губит душу, убивает талант, рвет в клочья сердце и мозги, раскрашивает все дни в цвет ненависти. И ты отдаешь злу всю свою жизнь, без остатка.

После очередного линчевания я села за свой рабочий стол, достала листок бумаги и написала красным фломастером: «Нинка - мой враг! Убирайся из моей жизни! Ненавижу!» Потом скомкала листок и жалобно завыла, как Наташенька Павлова из моей группы, когда у той не получалось вылепить крылышко птички. Тогда я подошла к ней, обняла за плечи, вселила в неё уверенность и помогла вылепить крылышко.

- Теперь птичка не умрет? – спросила Наташа.

- Нет, не умрет. Она теперь сможет взлететь высоко – высоко, в голубое небо.
Птица не может жить без неба. Наташенька, мы спасли ей жизнь.


А кто обнимет меня? Кто спасет мою жизнь?
Я не умела воевать. Да, и не хотела. Зеркало поставить тоже не смогла. Я вообще про него забывала. Надо было что-то делать. Но что? Можно посетить психоаналитика. Вопрос: где его взять в нашем Мухосранске? А потом, не принято у нас это: трясти своими проблемами неизвестно перед кем. Дать себя победить или уйти достойно и остаться непобежденной?
А дети? У меня выпускная группа. Я не могу их бросить. Бросить - значит предать. Предать тех, кто мне верит. Это удар в спину. В спину каждого маленького человечка. Значит, остается ждать мая, терпеть и тихо ненавидеть. Нет, ненавидеть – это слишком. Не любить, презирать.

Новый Год в детском саду начинается задолго до его календарной даты, с первым снегом. Неизвестно, кто больше ждет  этот праздник, дети или взрослые. Все желают окунуться в атмосферу магических чудес. Уже в начале декабря воздух буквально пронизан сказочным волшебством. Ощущение праздника во всем: в сценариях к утренникам, в музыкальных нотах, в новогодних костюмах, атрибутах, в номерах телефонов родителей, которые обеспечат праздник почти настоящими Дедом Морозом и Снегурочкой, новогодними подарками и ледяным городком. Вместе с детьми разучиваем роли и становимся настоящими актерами. Мы делаем сказку сами. И сами в неё верим:
                                           Скоро, скоро Дед Мороз
                                           Постучится в двери
                                          И подарки принесет
                                          Всем, кто в чудо верит!

А ещё мы с детьми пишем письма самому главному волшебнику - Деду Морозу. Я бы, например, в этом году попросила Деда Мороза исполнить моё единственное желание - чтобы Нинка исчезла из поля моего зрения. Совсем. Навсегда.

А потом, начиная с первого января, я буду ждать исполнения желания. А Дед Мороз его не исполнит. Ему не понравится моё желание. Я его исполню сама.


Наши Новогодние корпоративы - эта та еще сказка, сказка для взрослых. Направлены они, понятное дело, на поднятие корпоративного духа, создания атмосферы доверия и взаимопонимания в коллективе. В женском коллективе. Одним словом, чтобы в нашем детском саду поселились фантастические тишь да гладь.


По традиции действо началось с официоза. В этом году все происходило так же скучно, как и в предыдущие годы: подведение итогов, награждение и премирование отличившихся, объявление благодарностей остальным, рукопожатия и, даже, показушные поцелуи куда-то в сторону.


После развлекательно-выпивательной части, когда наши доморощенные Дед Мороз, Снегурочка, певцы, фокусники, клоуны показали свой зажигательный шоу-балет, одарили всех больших тетенек подарками, а воздушное пространство вокруг нас наполнилось алкогольно-салатными запахами, наступила заключительная часть нашего «Марлезонского балета». Начались танцы вперемешку с бабьими сплетнями. О мужиках своих, чужих, бывших и настоящих, об обреченной любви ( о счастливой никому неинтересно), о детях маленьких и давно уже выросших, о зарплате и пенсии, о продуктах и тряпках, и ещё Бог знает о чем.


В промежутках между танцами мы с Анькой тоже грешили «устным женским творчеством». В один из таких промежутков за нашими спинами выросла Неонила, как статуя Свободы, в серебристом балахонистом платье в пол, с бокалом золотистого шампанского в руке.  Лицо её было красным, как помидор. Она пыталась сфокусировать взгляд то на мне, то на Аньке, но получалось где-то около.

- Девочкиии! С Новым Гооодом, мои хорооошие! С новым счааастьем! Пусть все у вас будет, девчооонки! – переполненная благодушием почти пропела она пьяным голосом и протянула к нам свой бокал.

- С Новым Годом! – отчеканили мы с Анькой хором, звонко «чокнулись» и отпили шампанское из своих бокалов.

-Девчонки! Вы такие молодые, такие красивые, такие перспективные. Дети к вам тянутся. Дети вообще любят все новое, молодое. Старость они боятся. Не принимают они старость, - Нинка выдохнула на нас алкогольным «ароматом», смешанным с  запахом закуски.

- Ну, почему же не принимают? – попыталась возразить я. - Вот например, на нашу Лидию Филипповну они гроздьями вешаются, расцеловать готовы. А ей далеко за шестьдесят.

- Ну, ну, ну! Такого панибратства детям нельзя позволять. Они должны соблюдать субординацию и четко представлять, кто перед ними, -сказала Неонила и недовольно свела брови.

- «Панибратство», «субординация»… Дети и слов – то таких не знают. Они ещё не умеют приспосабливаться. Они просто так выражают свои чувства. На искренность и добро отвечают тем же. Это только мы, взрослые, боимся показать свои эмоции, оглядываясь на других. Это только мы, взрослые, живем, руководствуясь какими-то выдуманными нами самими правилами и стереотипами. Мы надеваем каждый раз разные маски и играем нужную нам роль. А дети врать не умеют, - начинала заводиться я, доказывая свою правоту.
Анька слушала, широко открыв глаза. Неонила посмотрела на меня пьяным и каким-то сложным взглядом, в котором было не то извинение, не то растерянность.

- Да-а… Может, вы и правы, Леночка…Главное, чтобы мы не держали зла вот здесь, - проговорила Нинка и несколько раз постучала себя по груди. – Не буду вам мешать, девчата, веселитесь!

Качающейся походкой Неонила направилась к своей компании.

Мы с Анькой проводили её колючим, сверлящим взглядом.

- Вот, что с людЯми Алкоголь делает! Как он её торкнул, что аж снизошла грымза до нас! – Анька намеренно искажала ударение в словах, осуждающе качала головой из стороны  в сторону и саркастически улыбалась.

- Аня, детка, алкоголь, конечно, враг! Но наша Нинка врагов не боится! – язвительно произнесла я.

Анька прыснула со смеху и потащила меня танцевать под зажигательную песню Бейонсе. Нам было очень празднично и задорно, потому что мы - молодые, красивые и немного пьяные. Потому что завтра - выходной, а через четыре дня – Новый Год! А Новый Год- это всегда надежда на чудо, на счастье и на радугу жизни! Потому что у нас все ещё впереди: и любовь, и жизнь. А если повезет, и жизнь в любви.


На следующий день, примерно в одиннадцать утра позвонила Анька и сбивчиво, с тревогой в голосе стала объяснять:

- Лен, ты представляешь, Нинка скончалась! Они спускались к бульвару, и Нинка поскользнулась и ударилась головой. И все…

- Аня, Анечка! Не тараторь! Я ничего не поняла. Кто упал, кто скончался? Что случилось? – Анькино волнение передалось мне, и я начала нервничать.

- Вчера Марина вызвалась провожать Неонилу с корпоратива. Она же напилась до «не могу». Сама же видела.

-Ну? Что потом?

- Они решили пойти по бульвару, по Алещенкова. Неонила где- то там рядом живет…жила. Стали спускаться по лестнице, Нинка поскользнулась и упала, ударилась головой о ступеньку. Марина скорую вызвала, а Нинка прям в машине и скончалась, – Анька выдохнула последнюю фразу так, как будто с её шеи убрали веревку с  тяжеленным камнем.


Я медленно опустилась на подлокотник кресла, держа телефон в руке. Из трубки слышался Анькин голос, она ещё о чем-то говорила, говорила, говорила. Но мне казалось, все это она сообщала не мне. Внутри разливалось какое-то странное чувство, одновременно похожее на страх, волнение, испуг, панику. Вдруг вспомнилось дурацкое желание Деду Морозу -  чтобы Нинка исчезла из поля моего зрения. Совсем. Навсегда. Господи, но я не этого хотела. Зачем ты так, Нинка? Зачем ты так? Сознание все отчетливей стало отражать действительность. Страх сменился отчаянной тоской.

- Лен, Лена! Ты ещё здесь? С тобой все в порядке? Почему ты молчишь? Леен! – сыпала Анька словами, как горохом из мешка.

- Да, да! Я слушаю,- бесцветным голосом произнесла я, спустя минуту.

- Лен, ну, ты придешь?

-Куда?

- Как куда? Я же тебе говорю, Марина Борисовна предлагает всем собраться к часу в садике и обсудить организацию похорон. Надо помочь. У неё родственников – то: только старенькая мать да муж. Дочь в Германии. Лена, ты придешь?

- Конечно, приду. К часу? – уточнила я.

- Да, к часу в садике. Ладно, давай. До встречи.

-Пока, - сказала я и отжала красную кнопку мобильника.

****


Тридцатого декабря с Неонилой прощались в ритуальном зале крематория.
Она лежала в гробу с закрытыми глазами и гладким, фарфоровым лицом все такая же красивая, дорогая и величественная. Но все эти достоинства стали безжизненные и мертвые. Нинки больше не было. Было только её бездыханное тело.


Рядом с гробом сидела мать Неонилы – маленькая, сухонькая старушка в черном платочке, из- под которого выбивалась прядь белых, как снег, волос. Опустив глаза, она тихо плакала и  причитала, дотрагиваясь до лица дочери. Муж-профессор сидел рядом с каменным землистого цвета лицом. Говорили, что он сразу постарел лет на десять и выглядел теперь совсем немного младше тещи. Старик стариком. Дочь на похороны не приехала. У неё были какие-то очень важные съемки в Германии. Жизненно важные. Жизнь всегда важнее смерти. У жизни есть будущее. Съемки - это жизнь, а похороны - это смерть, конечная остановка.


Поминки прошли торжественно-печально. Было много пустых формальных фраз типа: «от нас ушла навсегда…», «это огромная утрата», «мы никогда не забудем»… И только Марина Борисовна, наш директор, встала и произнесла без похоронных штампов:

- Неонила Брониславовна пришла ко мне на собеседование полгода назад. Красивая, умная, сильная, неприступная внешне, она оказалась ранимой и одинокой. Поверьте, я знаю, что такое одиночество... Одиночество – это, когда всех вокруг много, а ты один. Вот мы и встретились - два одиночества.  Мы были друг другу докторами. Она врачевала моё одиночество, а я – её. Мы снова учились доверять людям, разрушали стену, которую построили сами, пытались снять защитные маски… Говорят, время лечит. Не верьте. Время - плохой доктор. Со временем вы только подальше запрячете боль и слезы. Память будет вытаскивать из своего хранилища кадры из прошлого, обрывки фраз и судеб. А ты будешь смотреть эту хронику, вспоминать и плакать. Вспоминать тех, кого забыть не можешь… Нилочка, я не успела тебе сказать, ты – лучший эпизод в моей жизни…


Марина Борисовна тяжело опустилась на стул, уронила голову на руки, как будто в ней что-то сломалось. Потом стала безголосо выдыхать из себя всю накопившуюся горечь и скорбь, вздрагивая плечами.


Я с тоской смотрела на Марину. Я вдруг поняла, что Неонила не пыталась кому-то понравиться. Даже себе. Она выстроила свою Бастилию и ожесточенно защищалась от людей. Потому что когда-то люди её предали. Она больше им не верила. Она выбрала себе в жизни преданного, надежного друга – одиночество. Одиночество-это плата за прямоту, за ум, красоту и свободу, за то, что ты слишком не такой , как все. Одиночество-это плата за ошибки. И Нинка ошибалась. Она имела право на ошибки. Не имеет право ошибаться только хирург и пилот. Я тоже ошибалась. Я даже не сделала попытку заглянуть внутрь, проникнуть в душу, посмотреть в глаза. Мы давно разучились смотреть в глаза, разучились говорить, понимать, принимать. Мы больше не умеем любить людей. Мы торопимся жить, не успевая оглядываться назад. Мы думаем, что люди против нас, а они просто борются за себя. Нинка преподала мне урок жизни. И я выучу его на «отлично». Я научусь любить людей, научусь понимать и прощать. Прости меня, Нинка! И я тебя прощаю! Простите меня все!
Сволочь


- Все. Пе-ре-доз. Грузите, - усталым голосом произнес лейтенант Лосев.


Ваньке повезло в жизни дважды. Во-первых, он родился. Его мать Зинка, узнав, что беременна, хотела избавиться от него всеми мыслимыми и немыслимыми, бесчеловечными способами. Во-вторых, Ванька, зачатый отцом-наркоманом и матерью-алкоголичкой, получился  относительно здоровым.

- Зинаида! Мальчик у тебя! – воскликнула акушерка, поднося измученной Зинке только что родившегося малыша.

- На кой он мне? - буркнула слабым голосом мамашка.

- Не дури, Зинка! Это плоть твоя. Приложи к груди дите.

- Да, пошли вы все! – бросила в лицо акушерке Зинка.


Ванька рос, как бурьян, никто его не поливал и не удобрял. Да и некому было. Зинка напивалась в одиночку вдребезги, до бесчувствия. Отец вечно искал деньги на дозу. Найдя, испытывал эйфорию и неуемную энергию. Это, пожалуй, были самые счастливые минуты жизни и у Ваньки. Отец мог даже накормить мальца, поговорить «за жизнь», по-отечески потрепать за густую шевелюру и дружески похлопать по плечу.


Самым страшным для Ваньки было утро. Малыш просыпался и вдыхал в себя пары алкоголя, смешанные с запахом блевотины и дешевых сигарет. Так пахло брюхо гнилой рыбы. Несмотря на это, по утрам всегда смертельно хотелось есть. Ванька осторожно пробирался мимо распластанных на голом матрасе спящих тел  матери и отца. На цыпочках проходил на кухню и собирал со стола прокисшие вчерашние объедки. Потом собирал грязную посуду со стола: тарелочка к тарелочке, стаканчик к стаканчику, как учила покойная баба Тося.


Спустя некоторое время просыпалась полупьяная мать с желанием выпить. Помятая и растрепанная, охая и тяжело вздыхая, она заходила  на кухню. Заглядывала, прищурив глаз, в пустые бутылки. Опрокидывала горлышки в свой рот, пытаясь собрать «живительные» капли.

- Мама, я посуду убрал, - ожидая похвалы, говорил Ванька.

- Помошничек ты мой! – полупьяная мать целовала слюнявым перегаром в щеку, сдавливая его лицо до боли.

- Мама, я очень кушать хочу, - малыш с мольбой и надеждой смотрел на мать. Так смотрят собаки на своих хозяев в ожидании сахарной косточки.

- Нету жрачки! – нервно отрезала Зинка.


Голод не унимался. Он, как настойчивый дятел, долбил мозг. Мозг  сдавливал Ванькин желудок так, что у того темнело в глазах. Боль сгибала мальчика пополам.

- Мама, мамочка, пожалуйста! Дай мне что-нибудь поесть, - глаза Ваньки наполнялись слезами, которые крупными каплями сползали по щекам.

- Заткнись, сволочь! Отца разбудишь, сука! – шипела мать, закрывая рот сына своей ладонью.

Ванька очень боялся отца, особенно, по утрам. Утро отца начиналось с озноба. Он надевал на себя куртку, потом укутывался в одеяло, но это не помогало. Все его тело «ходило ходуном». Он корчился от боли и страшно стонал. Иногда у отца открывалась рвота. В моменты ломки мать держала Ваньку за шкирку, как котенка, и заставляла смотреть на весь этот ужас:

- Смотри, сволочь, смотри! Вот твоя жрачка! И пока он не сдохнет, не будет тебе жрачки, сука! Вот твои детские, вот моя зарплата! Зря ты, сволочь, родился, зряяя!
Ванька плакал и трясся от страха.

-Что ты воешь, паскуда? Жрать хочешь? Так иди и заработай, сволочь! – мать, схватив за плечи, трясла шестилетнего малыша, как грушу.


Ванька хватал потрепанную куртку, из которой давно вырос, натягивал нелепую шапку на глаза и выбегал из квартиры. Он шел к переходу метро или на рынок. Когда жива еще была баба Тося, они иногда подрабатывали там: просили милостыню, подвозили товар, убирали мусор.


Ванька рано стал излишне взрослым, лет в пять. Теперь, когда бабы Тоси не стало, он еще больше закалился и приспособился к жизни, как все ненужное.  Он вставал в переходе метро, брал в руки шапку и просил спешащих людей: «Тетенька, дяденька, пожалуйста, дайте мне немного хлебушка. Я очень кушать хочу!» Толпа людей двигалась нескончаемым потоком. У кого-то был принцип - не замечать нищету. Кто-то подавал и чувствовал себя хозяином жизни. Иные очищали совесть: вроде, бросил рубль – ты добр и щедр. Остальные жалели - отламывали кусок хлеба, подавали еду.


Почти у самого входа в переход играл скрипач –  красивый цыган Артур. На вид ему было лет пятьдесят. Его седеющие курчавые волосы были забраны в хвост. Одет он был в широкую рубаху, грязный кожаный жилет и потертые джинсы.  Он удобно пристраивал скрипку на плечо, нежно прижимался к ней подбородком, закрывал глаза и касался смычком струн. Звуки взлетали и рассыпались множеством маленьких бриллиантов. Ванька чувствовал эти звуки кожей, из сердца вырывался стон, а в душе лопались натянутые струны одна за другой.


По выходным в переход приходила толстая добродушная армянка Аревик. Она пекла вкуснейшие пирожки, беляши, булочки, хачапури и продавала проголодавшимся обывателям. Ванька, поначалу, боялся её. Она была огромная, как дом, и у неё росли усы -черные, как у его отца. Аревик  плыла, как большой корабль, рассекая  поток людской толпы, словно волны, и зазывала густым протяжным басом: « Пирожкиии с кааапустой, с кааартошкой, беляшиии с мясом, хааачапури, нааастоящие аааармянские!»


Однажды, заработав немного мелочи, Ванька осмелился подойти к Аревик. Из её клетчатой сумки на колесиках слышался запах свежей выпечки, который «ударял» в нос. Ваньку затошнило, перед глазами замелькали разноцветные мушки, в ушах зазвенело. Ему вдруг смертельно захотелось спать. Потом будто кто-то выключил свет и звук, и Ванька погрузился в небытиё. Очнулся он от крепких хлопков по щекам. Это Аревик приводила пацана в чувства:

- Живой?
Ванька сидел на грязном оплеванном полу  и с удивлением смотрел на армянку, словно не узнавал:

- Тетя, где я?

- В раю, сынок, - разразилась громоподобным смехом Аревик, помогая ему подняться. –  Голодный?
Ванька растерянно кивнул.

- Держи, - она протянула беляш.

- Я сейчас заплачУ, - Ванька засуетился, доставая мелочь из кармана.

- Держи. Заплатит он. Тебя звать как?

- Ваня, - жадно откусывая беляш, сказал мальчик.

- Не торопись, подавишься.  Ты чей, Ваня?

- Раньше был бабы Тоси, а теперь не знаю.

- А живешь где, с кем, сколько лет тебе?

- Я  тут рядом живу, на Московской, мне восемь лет. Живу с родителями.

- Пьют родители твои?
Ванька уныло опустил голову так, что ясно просматривались все позвонки его  тонкой шеи:

- Мамка пьет, а папка - ширяется.

- Вай, что творится. Тааакой хороший мальчик, а они что делают, что делают, - Аревик качала головой, доставая пирожок с капустой. – На вот, поешь еще.


Ванька ел, а армянка, притянув малыша к себе, теплой большой ладонью гладила его по лохматой русой голове. В глазах её стояли слезы. Не в силах больше удержаться, они срывались и капали на Ванькину голову.  Аревик достала из куртки платок и громко высморкалась. Мальчик, как преданный щенок, прижимался к её груди. Аревик была такая теплая, как беляш, и пахла счастьем. Ванька вдыхал этот запах, и он частями внедрялся в него, разливаясь по телу радостью.

Ванька вприпрыжку бежал домой и размышлял. Жизнь-то не такая уж и плохая, хорошая жизнь. Даже, если небо не голубое, а застиранное и серое. Даже, когда зима скулит сердитым морозом, а на тебе летние прохудившиеся кроссовки и тонкая изношенная куртка. Это люди бывают плохие и хорошие, злые и добрые, жадные и щедрые. Вот, например, Аревик. С виду некрасивая и толстая. А в душе добрая и теплая, как баба Тося. Или цыган Артур – красивый и грустный. Может, просто, холодно у него там, внутри? А  мамка с папкой? Ванька не решил, какие они, мамка с папкой. Не успел решить.


Открыв дверь квартиры, он оцепенел. В коридоре на полу лицом вниз в какой-то неестественной позе лежала мать. Руки её были распластаны в стороны, левая нога подогнута, в спине торчал нож, вернее, только его рукоятка. Под телом растекалась вязкая алая жижа.

- Сынок! Пришел, - отец вышел из комнаты. Его руки и рубашка были в крови. – Сдохла мамка твоя… Сволочью опять тебя называла.


Ванька вздрогнул и посмотрел на отца ошалелым от ужаса взглядом. Потом вдруг резко дернул дверь на себя и выбежал прочь из квартиры. Он бежал подальше от этой жизни, бежал не разбирая дороги. Машины недовольно сигналили ему вслед, водители высовывали свои гневные лица, надрывая глотку забористым матом. А он слышал только стук своего сердца в висках и треск рухнувшей жизни.



- Эй, пацан! Закоченел совсем. На вот выпей, - Артур налил в стакан бодяжной водки.
Ванька красными от мороза руками взял стакан, вдохнул в себя запах содержимого и поморщился.

- Пей, пей, а то заболеешь. Лечить тебя никто не будет. Ты, Ванька, запомни: ты теперь бомж. И если ты подохнешь никто о тебе и не вспомнит…Разве только я да толстуха Аревик, - сказал Артур и затянулся «косячком», прищурив глаза.

- Тебе скока лет, дрыщ? – спросил долговязый худосочный подросток в сильно изношенной, местами разодранной телогрейке по кличке Жужа. У него не было нескольких передних зубов и оттого, произнося слова, он словно жужжал, как шмель.

- Десять будет, - ответил Ванька.

- Десять? Ну и чё ты, как целка, ломаешься?  Пей, пора уже, - зашелся Жужа идиотским смехом, поглядывая на Артура. Цыган не обратил на подростка никакого внимания. Он уже был окутан наркотическим туманом.


Ванька поднес стакан к губам и залпом опрокинул в себя. Во рту появился неприятный горький вкус, внутри все обожгло. Из вытаращенных глаз Ваньки прыснули слезы. Казалось, что воздух кончился, и нечем стало дышать. Он стал ловить воздух ртом, как умирающая рыба. Через несколько минут пожар внутри сменился приятным теплом, которое плавно разливалось по телу. Жизнь снова обретала яркие краски и становилась  подвижной. Будущее уже не казалось таким сумрачным и безнадежным. Даже после бодяжной водки жить было хорошо.



Когда Ваньке исполнилось тринадцать, Жужа открыл для него наркотическое небо –  всегда ясное, бездонное, свободное, где не было ни одной грани, никакой реальности. Там Ванька улетал в нирвану и распадался на множество микрочастиц, каждая из которых пребывала в бесконечном счастье.


В полных семнадцать Ванька все рассчитает, взорвет вены "крокодилом" и останется там, в наркотическом небе.  Он разбежится по тучам и доберется до рая.
А потом упрется всем телом в горе и:

- Я иду к тебе, мамочка. Встречай свою сволочь...